Угнетенность рабская не смевшая сказать того что хочется
Превращения басни
Древние люди не ограничивались пояснением принятых житейских правил, рассказами о поучительных происшествиях, как это сплошь и рядом делаем мы: “Не поступай так-то и так-то, вот кое-кто так поступил, а теперь расплачивается за это”. Они шли дальше: от конкретного к общему, от действительного случая — к вымышленному образу. Так и сложилась басня — небольшой рассказ с прямо сформулированным моральным выводом. Героями басен были чаще всего животные, например: “Однажды галка увидела, как орёл унёс ягнёнка, захотела сделать то же самое, но запуталась в руне и была поймана пастухом. Вот так-то: не стоит соперничать с сильными мира сего”.
Не в Египте и не на Ближнем Востоке, а только у древних греков в VII–VI веках до н.э. басня выделилась в самостоятельный жанр. Именно в эту эпоху в греческих полисах велась ожесточённая борьба демоса и знати, и басня очень часто становилась аргументом в политическом споре, средством убеждения и пропаганды.
“На Востоке басня осталась средством поучения, средством поддержания традиции, их рассказывали высшие низшим, старшие младшим. В Греции басня стала орудием борьбы, средством ниспровержения традиции, их рассказывали низшие высшим, народные ораторы — правителям; иносказательность басенной формы позволяла пользоваться ею там, где прямой социальный протест был невозможен” (М.Гаспаров).
Воплощение мудрости и остроты, свойственных жанру, греки видели в его легендарном зачинателе — Эзопе.
В «Илиаде» Гомера Терсит, “муж безобразнейший” — косоглазый, хромоногий, горбатый, осмелился возражать царям, за что был высмеян и жестоко наказан Одиссеем.
Рек — и скиптром его по хребту и плечам он ударил.
Сжался Терсит, из очей его брызнули крупные слёзы…
В легендах об Эзопе, столь же уродливом (“брюхо вспученное, голова — что котёл, курносый, с тёмной кожей, увечный, гугнивый”), — “маленький человек” берёт у хозяев жизни реванш, раз за разом одерживая над ними моральные победы.
По преданию, Эзоп (VI в. до н.э.) был рабом, да к тому же ещё и варваром (уроженец далёкой и глухой Фригии). Ему не раз приходилось испытывать превратности судьбы, вроде тех, что выпали на долю Терсита. Но раб-мудрец никогда не унывал, всегда шутил и из любого положения выходил с честью. Так, послал как-то хозяин Эзопа за покупками, а тот встретил по пути градоначальника. “Куда идёшь, Эзоп?” — “Не знаю!” — “Как не знаешь? Говори!” — “Не знаю!” Рассердился градоначальник: “В тюрьму упрямца!” Повели Эзопа, а он оборачивается и говорит: “Видишь, начальник, я тебе правду сказал: разве я знал, что в тюрьму иду?” Рассмеялся начальник и отпустил Эзопа (пересказ М.Гаспарова).
Ещё в V веке до н.э. политические и судебные ораторы не могли обойтись без басенных доводов. Об этом мы можем судить хотя бы по комедиям Аристофана. Один из героев его комедии «Осы» так и советует — на судебные обвинения отвечать баснями: “басню расскажи занятную” — “так всё в шутку обернёшь ты и домой уйдёшь”. Но уже в IV веке до н.э. общественная роль басни падает, и из “высокой” литературы она уходит в литературу учебную, становится материалом для школьных упражнений.
Но басня не сдаётся школьной рутине. Периодически она возрождается — и всякий раз усилиями поэтов. Впервые подобное оживление басни совершается благодаря римскому поэту Федру. Сила древней басни утверждалась в политическом соперничестве. Что же придаёт силу возрождённой басне? Соперничество литературное.
Как и Эзоп, Федр (ок. 15 до н.э. — 70 н.э.) был рабом, а затем вольноотпущенником. Поэтому ему, как никому другому из поэтов-современников, была близка лукавая природа басни.
Угнетённость рабская,
Не смевшая сказать того, что хочется,
Все чувства изливала в этих басенках,
Где были ей защитою смех и выдумки.
(Перевод М.Гаспарова)
В выборе Федром жанра басни проявилось поистине басенное лукавство. Все основные греческие жанры к началу I века уже были “приобщены к италийским стихам” и возведены до недостижимой высоты поэтами римского “золотого века”. Чтобы продолжить великое соревнование с учителями-греками, Федру пришло на ум взять забытый “высокой” литературой жанр и переложить его стихами. И поэт не прогадал: после него басня раз и навсегда становится поэтическим жанром.
Соперником Федра — грека, писавшего по-латыни, — в следующем столетии становится Бабрий (рубеж I–II веков), римлянин, пишущий по-гречески. Интересно сравнить басни того и другого на один сюжет — что изменилось за сто лет. Например, «Волк и ягнёнок». Вариант Федра таков:
У ручейка ягнёнок с волком встретились,
Гонимые жаждой. По теченью выше — волк,
Ягнёнок ниже. Мучим низкой алчностью,
Разбойник ищет повод к столкновению.
“Зачем, — он говорит, — водою мутною
Питьё мне портишь?” Кудрошёрстный в трепете:
“Могу ли я такую вызвать жалобу?
Ведь от тебя ко мне течёт вода в реке”.
Волк говорит, бессильный перед истиной:
“Но ты меня ругал, тому шесть месяцев”.
А тот: “Меня ещё на свете не было”. —
“Так, значит, это твой отец ругал меня”, —
И так порешив, казнит его неправедно.
О людях говорится здесь, которые
Гнетут невинность, выдумавши поводы.
А вот вариант Бабрия:
Ягнёнка, что отстал от своего стада,
Увидел волк, но брать его не стал силой,
А начал благовидный измышлять повод:
“Не ты ли год назад меня бранил, дерзкий?” —
“Никак не я: я нынешним рождён летом”. —
“Не ты ли зелень на моих полях щиплешь?” —
“Ах, нет, ведь слишком мал я, чтобы есть зелень”. —
“Не пил ли ты из моего ручья воду?” —
“Нет: я лишь материнское сосу вымя”.
Тут волк без дальних слов его схватил в зубы:
“Не голодать же мне из-за того только,
Что у тебя на всё готов ответ ловкий!”
Основное отличие этих басен друг от друга очевидно: в первой, как положено по законам жанра, из рассказа выводится традиционная “мораль”, во второй моральный вывод отсутствует. Это отличие определяет остальные.
А вот вторая басня написана явно не с воспитательной целью. Ягнёнок здесь не правая сторона в споре, а только жертва: его наивность и трогательная беззащитность должны вызвать в читателе улыбку умиления. А волк — не только предприимчивый злодей, но и остроумный оратор. За ним остаётся не только его обед, но и последнее слово. И это вызывает не гнев читателя, а опять-таки улыбку. Получается, что если басня Федра патетична и поучительна, то басня Бабрия только лишь забавна и развлекательна. Так старый сюжет, обличающий сильных мира сего, становится поводом для изящной игры.
ЛитЛайф
Жанры
Авторы
Книги
Серии
Форум
Бердников Георгий Петрович
Книга «История всемирной литературы Т.1»
Оглавление
Читать
Помогите нам сделать Литлайф лучше
«Метаморфозы» — самое значительное из произведений Овидия и одно из самых значительных произведений всей латинской литературы. Старческие стихи, написанные в ссылке, — «Скорбные элегии» и «Послания с Понта» — обнаруживают заметный упадок поэтической изобретательности. Здесь Овидий опять изощряется в бесконечных вариациях одной единственной темы — скорби изгнанника, но преодолеть однообразие материала ему уже плохо удается, и он начинает оскудевать и повторяться. Однако и на склоне лет риторский интерес к пересказу привычных тем в новой форме у него не ослабевает: с его слов мы знаем, что он выучил язык гетов, обитателей страны его изгнания, и составил на гетском языке панегирик Августу — факт беспримерный в греко-римской литературе с ее обычным высокомерием ко всему «варварскому».
Для потомства, несмотря на разницу поколений, Овидий остался третьим членом великого поэтического триумвирата своего времени: Вергилий, Гораций, Овидий. Его место в этом триумвирате было своеобразно. Он воспринимался как учитель жизни, но не замкнутой, уединенной жизни самосовершенствующегося Горация, а открытой, свободной жизни в обществе. Основой такого поведения была человечность: Овидий больше, чем какой-либо иной античный автор, имеет право называться писателем-гуманистом по преимуществу. К этому общему знаменателю легко сводились все его произведения: и «Наука любви», в которой любовь не мучительна и не бездумна, а естественна и радостна, и «Метаморфозы», в которых образец любви, пронизывающей, объединяющей и животворящей весь мир, показывали сами боги, и скорбные элегии, где поэт жаловался на недоброту и бесчеловечность окружающего варварства. Это тоже был важнейший аспект античного наследия, не пропавший даром для Европы. Каждая эпоха училась у Овидия человечности на свой лад: для Средних веков он был наставником практики куртуазного вежества и теории мирового сродства, для Возрождения и классицизма — образчиком галантного поведения и рассказчиком занимательных историй, романтизм третировал его за кажущееся легкомыслие, а XX век открыл его вновь как неожиданного предтечу психологизма будущих эпох.
В одном из «Посланий с Понта» Овидий перечисляет больше десятка друзей-поэтов, своих младших современников; по этому и по другим упоминаниям мы можем составить представление о массовой эпигонской поэзии начала I в. Темы их поэм — или отдаленная мифология, или злободневная история, между собой они не смыкаются, разрыв между развлекательной и тенденциозной литературой становится все отчетливей. Такова же и проза первой половины I в.: памятником официальной тенденциозности осталась краткая «Римская история» Веллея Патеркула, восхваляющая императора Тиберия (30 г.), памятником развлекательной литературы — «История Александра Македонского» Квинта Курция (40-е годы?), во многом предвещающая романический тон позднеантичных повестей об Александре. Оба произведения написаны приподнятым риторическим стилем.
Особняком стоит в этом поколении творчество Федра (ок. 15 г. до н. э. — ок. 60 г. н. э.). Это запоздалый продолжатель «золотого века» соперничества римской литературы с греческой: он перелагает в латинские стихи греческие басни Эзопа и сочиняет новые по их образцу, чтобы и в этом, еще не тронутом римлянами жанре мог «Лаций с Грецией соперничать». Как и легендарный Эзоп, Федр был рабом, а потом вольноотпущенником, и в нем живо древнее представление о басенной форме как о маскировке слишком смелых мыслей: «Угнетенность рабская, не смевшая сказать всего, что хочется, все чувства изливала в этих басенках, где были ей защитой смех и вымысел» (III, пролог, 34—37). Он чужд риторической моде и ценит в басне не изложение, а мораль. Поэтому в «высокой литературе» его басни успеха не имели и остались достоянием полуобразованного читателя.
ПЕРИОД ГОСПОДСТВА «НОВОГО СТИЛЯ»
Жизнь Сенеки была бурной. В нем постоянно боролись стремление к политической деятельности, характерное для ритора, и стремление к уходу от общественной жизни, характерное (по общему представлению античности) для философа.
Прозаические сочинения Сенеки включают 12 книг небольших философских трактатов (так называемые «диалоги»: «О провидении», «О гневе», «О спокойствии духа» и др.), три больших трактата («О милосердии», «О благодеяниях», «Естественноисторические вопросы») и большой сборник писем на моральные темы к молодому другу — философу Луцилию. Все они (за исключением, может быть, лишь «Естественноисторических вопросов») по построению имитируют диатрибу — устную проповедь-спор, где новые и новые задаваемые вопросы заставляют философа все время по-новому, с разных сторон подходить к одному и тому же центральному тезису. Поэтому композиции в собственном смысле слова здесь нет, все начала и концы выглядят обрубленными, аргументация держится не на связности, а на соположении доводов, автор старается убедить читателя не логическим развертыванием единой мысли, подводящей к самой середине проблемы, а короткими и частыми наскоками со всех сторон: логическую доказательность заменяет эмоциональный эффект. По существу это не развитие тезиса, а лишь повторение его снова и снова в разных формулировках, работа не философа, а ритора: именно в этом умении бесконечно повторять одно и то же положение в неистощимо новых и неожиданных формах и заключается виртуозное словесное мастерство Сенеки.
Тон диатрибы, проповеди-спора, определяет синтаксические особенности «нового стиля» Сенеки: он пишет короткими фразами, все время сам себе задавая вопросы, сам себя перебивая вечным: «Так что же?» Его короткие логические удары не требуют учета и взвешивания всех сопутствующих обстоятельств, поэтому он не пользуется сложной системой цицероновских периодов, а пишет сжатыми, однообразно построенными, словно нагоняющими и подтверждающими друг друга предложениями. Там, где Сенеке случается пересказывать мысль Цицерона своими словами, эта разница особенно ярка. Так, Цицерон писал: «Даже в гладиаторских боях, где речь идет о положении и судьбе людей самого низкого происхождения, мы обычно относимся с отвращением к тем, кто дрожит, молит и заклинает о пощаде, но стараемся сохранить жизнь тем, кто храбр, мужествен и смело идет на смерть: мы скорее жалеем тех, кто не ищет нашего сострадания, чем тех, кто его добивается» («За Милона», 92). Сенека передает это так: «Даже из гладиаторов, говорит Цицерон, мы презираем тех, кто любой ценою ищет жизни, и одобряем тех, кто сам ее презирает» («О спокойствии духа», II, 4). Вереницы таких коротких, отрывистых фраз связываются между собой градациями, антитезами, повторами слов. «Песок без извести», — метко определил эту дробную рассыпчатость речи ненавидевший Сенеку император Калигула. Враги Сенеки упрекали его в том, что он использует слишком дешевые приемы в слишком безвкусном обилии:
Симпосий Συμπόσιον
2. ФЕДР
О, сладкий дух! коль таковы остаточки,
Каково же то, что здесь таилось некогда!
(«Кто знает меня, поймет, к чему веду я речь»,- добавляет поэт) В басне V,10 старый охотничий пес, не сумев справиться с кабаном, отвечает на попреки охотника:
Не дух тебя, а силы подвели мои:
Браня, чем стал, хвали, чем был я ранее.
В прологе ко II книге он уже заявляет о своих добавлениях к Эзопу:
Здесь важен смысл, а не имя сочинителя;
Но я и дух Эзопов сохранить хочу,
А если что и вставлю для того, чтоб слух
Порадовать речей разнообразием,-
Прими, читатель, это благожелательно.
(ст. 7-11)
А в эпилоге к той же книге он открыто выступает соперником Эзопа:
Пролог к III книге, где Федр говорит о традиции Эзопа: «Я дальше этой тропки протоптал свой путь», уже приводился выше. В прологе к IV книге он повторяет то же:
Но связи с Эзопом; он не порывает:
Наконец, в прологе к V книге он окончательно утверждает свою самостоятельность:
Двойная польза от книжки: возбуждает смех
И учит жить разумными советами.
(ст. 3-4)
Отсюда видно, что всего важнее ум:
Сама добродетель уступает разуму.
[1] Эти новые басни при ссылках обозначаются: А, 1; А, 2; А, 3 и т. д.
[2] Переводы басен Федра сделаны М. Л. Гаспаровым.
[3] В ссылках на басни Эзопа первый номер дается по изданию Хаусрата, второй — по старому изданию Хальма.
Письмо Н. В. Гоголю 15 июля 1847 г. (Белинский)
Точность | Выборочно проверено |
Вы только отчасти правы, увидав в моей статье рассерженного человека [1] : этот эпитет слишком слаб и нежен для выражения того состояния, в какое привело меня чтение Вашей книги. Но Вы вовсе не правы, приписавши это Вашим, действительно не совсем лестным отзывам о почитателях Вашего таланта. Нет, тут была причина более важная. Оскорблённое чувство самолюбия ещё можно перенести, и у меня достало бы ума промолчать об этом предмете, если б всё дело заключалось только в нём; но нельзя перенести оскорблённого чувства истины, человеческого достоинства; нельзя умолчать, когда под покровом религии и защитою кнута проповедуют ложь и безнравственность как истину и добродетель.
Проповедник кнута, апостол невежества, поборник обскурантизма и мракобесия, панегирист татарских нравов — что Вы делаете. Взгляните себе под ноги: ведь Вы стоите над бездною… Что Вы подобное учение опираете на православную церковь — это я ещё понимаю: она всегда была опорою кнута и угодницей деспотизма; но Христа-то зачем Вы примешали тут? Что Вы нашли общего между ним и какою-нибудь, а тем более православною, церковью? Он первый возвестил людям учение свободы, равенства и братства и мученичеством запечатлел, утвердил истину своего учения. И оно только до тех пор и было спасением людей, пока не организовалось в церковь и не приняло за основание принципа ортодоксии. Церковь же явилась иерархией, стало быть поборницею неравенства, льстецом власти, врагом и гонительницею братства между людьми, — чем и продолжает быть до сих пор. Но смысл учения Христова открыт философским движением прошлого века. И вот почему какой-нибудь Вольтер, орудием насмешки потушивший в Европе костры фанатизма и невежества, конечно, больше сын Христа, плоть от плоти его и кость от костей его, нежели все Ваши попы, архиереи, митрополиты и патриархи, восточные и западные. Неужели Вы этого не знаете? А ведь все это теперь вовсе не новость для всякого гимназиста…
Не буду распространяться о Вашем дифирамбе любовной связи русского народа с его владыками. Скажу прямо: этот дифирамб ни в ком не встретил себе сочувствия и уронил Вас в глазах даже людей, в других отношениях очень близких к Вам по их направлению. Что касается до меня лично, предоставляю Вашей совести упиваться созерцанием божественной красоты самодержавия (оно покойно, да, говорят, и выгодно для Вас); только продолжайте благоразумно созерцать её из Вашего прекрасного далёка: вблизи-то она не так красива и не так безопасна… Замечу только одно: когда европейцем, особенно католиком, овладевает религиозный дух, — он делается обличителем неправой власти, подобно еврейским пророкам, обличавшим в беззаконии сильных земли. У нас же наоборот, постигнет человека (даже порядочного) болезнь, известная у врачей-психиатров под именем religiosa mania, он тотчас же земному богу подкурит больше, чем небесному, да ещё так хватит через край, что тот и хотел бы наградить его за рабское усердие, да видит, что этим скомпрометировал бы себя в глазах общества… Бестия наш брат, русский человек.
Вспомнил я ещё, что в Вашей книге Вы утверждаете как великую и неоспоримую истину, будто простому народу грамота не только не полезна, но положительно вредна. Что сказать Вам на это? Да простит Вас Ваш византийский Бог за эту византийскую мысль, если только, передавши её бумаге, Вы не знали, что творили…
Вы, сколько я вижу, не совсем хорошо понимаете русскую публику. Её характер определяется положением русского общества, в котором кипят и рвутся наружу свежие силы, но, сдавленные тяжёлым гнётом, не находя исхода, производят только уныние, тоску, апатию. Только в одной литературе, несмотря на татарскую цензуру, есть ещё жизнь и движение вперёд. Вот почему звание писателя у нас так почтенно, почему у нас так лёгок литературный успех, даже при маленьком таланте. Титло поэта, звание литератора у нас давно уже затмило мишуру эполет и разноцветных мундиров. И вот почему у нас в особенности награждается общим вниманием всякое так называемое либеральное направление, даже и при бедности таланта, и почему так скоро падает популярность великих поэтов, искренно или неискренно отдающих себя в услужение православию, самодержавию и народности. Разительный пример — Пушкин, которому стоило написать только два-три верноподданнических стихотворения и надеть камер-юнкерскую ливрею, чтобы вдруг лишиться народной любви. И Вы сильно ошибаетесь, если не шутя думаете, что Ваша книга пала не от её дурного направления, а от резкости истин, будто бы высказанных Вами всем и каждому. Положим, Вы могли это думать о пишущей братии, но публика-то как могла попасть в эту категорию? Неужели в «Ревизоре» и «Мёртвых Душах» Вы менее резко, с меньшею истиною и талантом и менее горькие правды высказали ей? И она, действительно, осердилась на Вас до бешенства, но «Ревизор» и «Мёртвые Души» от этого не пали, тогда как Ваша последняя книга позорно провалилась сквозь землю. И публика тут права: она видит в русских писателях своих единственных вождей, защитников и спасителей от мрака самодержавия, православия и народности, и потому, всегда готовая простить писателю плохую книгу, никогда не прощает ему зловредной книги. Это показывает, сколько лежит в нашем обществе, хотя ещё и в зародыше, свежего, здорового чутья; и это же показывает, что у него есть будущность. Если Вы любите Россию, порадуйтесь вместе со мною падению Вашей книги!
Не без некоторого чувства самодовольства скажу Вам, что мне кажется, что я немного знаю русскую публику. Ваша книга испугала меня возможностию дурного влияния на правительство, на цензуру, но не на публику. Когда пронёсся в Петербурге слух, что правительство хочет напечатать Вашу книгу в числе многих тысяч экземпляров и продавать её по самой низкой цене, мои друзья приуныли; но я тогда же сказал им, что, несмотря ни на что, книга не будет иметь успеха, и о ней скоро забудут. И действительно, она теперь памятнее всем статьями о ней, нежели сама собою. Да, у русского человека глубок, хотя и не развит ещё, инстинкт истины!
Ваше обращение, пожалуй, могло быть и искренно. Но мысль — довести о нём до сведения публики — была самая несчастная. Времена наивного благочестия давно уже прошли и для нашего общества. Оно уже понимает, что молиться везде всё равно, и что в Иерусалиме ищут Христа только люди, или никогда не носившие его в груди своей, или потерявшие его. Кто способен страдать при виде чужого страдания, кому тяжко зрелище угнетения чуждых ему людей, — тот носит Христа в груди своей и тому незачем ходить пешком в Иерусалим. Смирение, проповедуемое Вами, во-первых, не ново, а во-вторых, отзывается, с одной стороны, страшною гордостью, а с другой — самым позорным унижением своего человеческого достоинства. Мысль сделаться каким-то абстрактным совершенством, стать выше всех смирением может быть плодом только или гордости, или слабоумия, и в обоих случаях ведёт неизбежно к лицемерию, ханжеству, китаизму. И при этом Вы позволили себе цинически грязно выражаться не только о других (это было бы только невежливо), но и о самом себе — это уже гадко, потому что, если человек, бьющий своего ближнего по щекам, возбуждает негодование, то человек, бьющий по щекам самого себя, возбуждает презрение. Нет! Вы только омрачены, а не просветлены; Вы не поняли ни духа, ни формы христианства нашего времени. Не истиной христианского учения, а болезненною боязнью смерти, чорта и ада веет от Вашей книги. И что за язык, что за фразы! «Дрянь и тряпка стал теперь всяк человек!» Неужели Вы думаете, что сказать «всяк», вместо «всякий», — значит выразиться библейски? Какая это великая истина, что, когда человек весь отдаётся лжи, его оставляют ум и талант! Не будь на Вашей книге выставлено Вашего имени и будь из неё выключены те места, где Вы говорите о самом себе как о писателе, кто бы подумал, что эта надутая и неопрятная шумиха слов и фраз — произведение пера автора «Ревизора» и «Мёртвых Душ»?
Зальцбрунн,
15-го июля н. с.
1847-го года.
2. ФЕДР
О, сладкий дух! коль таковы остаточки,
Каково же то, что здесь таилось некогда!
(«Кто знает меня, поймет, к чему веду я речь»,- добавляет поэт) В басне V,10 старый охотничий пес, не сумев справиться с кабаном, отвечает на попреки охотника:
Не дух тебя, а силы подвели мои:
Браня, чем стал, хвали, чем был я ранее.
В прологе ко II книге он уже заявляет о своих добавлениях к Эзопу:
Здесь важен смысл, а не имя сочинителя;
Но я и дух Эзопов сохранить хочу,
А если что и вставлю для того, чтоб слух
Порадовать речей разнообразием,-
Прими, читатель, это благожелательно.
(ст. 7-11)
А в эпилоге к той же книге он открыто выступает соперником Эзопа:
Пролог к III книге, где Федр говорит о традиции Эзопа: «Я дальше этой тропки протоптал свой путь», уже приводился выше. В прологе к IV книге он повторяет то же:
Но связи с Эзопом; он не порывает:
Наконец, в прологе к V книге он окончательно утверждает свою самостоятельность:
Двойная польза от книжки: возбуждает смех
И учит жить разумными советами.
(ст. 3-4)
Отсюда видно, что всего важнее ум:
Сама добродетель уступает разуму.
[1] Эти новые басни при ссылках обозначаются: А, 1; А, 2; А, 3 и т. д.
[2] Переводы басен Федра сделаны М. Л. Гаспаровым.
[3] В ссылках на басни Эзопа первый номер дается по изданию Хаусрата, второй — по старому изданию Хальма.