паустовский моя жизнь читать
Паустовский моя жизнь читать
НЕСКОЛЬКО ОТРЫВОЧНЫХ МЫСЛЕЙ
Обычно писатель знает себя лучше, чем критики и литературоведы. Вот почему я согласился на предложение издательства написать краткое предисловие к своему Собранию сочинений[1].
Но, с другой стороны, возможность говорить о себе у писателя ограниченна. Он связан многими трудностями, в первую очередь – неловкость давать оценку собственным книгам.
Кроме того, ждать от автора объяснения собственных вещей – дело бесполезное. Чехов в таких случаях говорил: «Читайте мои книги, у меня же там все написано». Я с охотой могу повторить эти чеховские слова.
Поэтому я выскажу лишь некоторые соображения относительно своего творчества и вкратце передам свою биографию. Подробно рассказывать ее нет смысла. Вся моя жизнь с раннего детства до начала тридцатых годов описана в шести книгах автобиографической «Повести о жизни», которая включена в это собрание. Работу над «Повестью о жизни» я продолжаю и сейчас.
Родился я в Москве 31 мая 1892 года в Гранатном переулке, в семье железнодорожного статистика.
Отец мой происходит из запорожских казаков, переселившихся после разгрома Сечи на берега реки Рось, около Белой Церкви. Там жили мой дед – бывший николаевский солдат – и бабка-турчанка.
Несмотря на профессию статистика, требующую трезвого взгляда на вещи, отец был неисправимым мечтателем и протестантом. Из-за этих своих качеств он не засиживался подолгу на одном месте. После Москвы служил в Вильно, Пскове и, наконец, осел, более или менее прочно, в Киеве.
Моя мать – дочь служащего на сахарном заводе – была женщиной властной и суровой.
Семья наша была большая и разнообразная, склонная к занятиям искусством. В семье много пели, играли на рояле, спорили, благоговейно любили театр.
Учился я в 1-й киевской классической гимназии.
Когда я был в шестом классе, семья наша распалась. С тех пор я сам должен был зарабатывать себе на жизнь и учение. Перебивался я довольно тяжелым трудом – так называемым репетиторством.
В последнем классе гимназии я написал первый рассказ и напечатал его в киевском литературном журнале «Огни». Это было, насколько я помню, в 1911 году.
После окончания гимназии я два года пробыл в Киевском университете, а затем перевелся в Московский университет и переехал в Москву.
В начале мировой войны я работал вожатым и кондуктором на московском трамвае, потом – санитаром на тыловом и полевом санитарных поездах.
Осенью 1915 года я перешел с поезда в полевой санитарный отряд и прошел с ним длинный путь отступления от Люблина в Польше до городка Несвижа в Белоруссии.
В отряде из попавшегося мне обрывка газеты я узнал, что в один и тот же день убиты на разных фронтах оба мои брата. Я вернулся к матери – она в то время жила в Москве, но долго высидеть на месте не смог и снова начал свою скитальческую жизнь: уехал в Екатеринослав и работал там на металлургическом заводе Брянского общества, потом переехал в Юзовку на Новороссийский завод, а оттуда в Таганрог на котельный завод Нев-Вильдэ. Осенью 1916 года ушел с котельного завода в рыбачью артель на Азовском море.
В свободное время я начал писать в Таганроге свой первый роман – «Романтики».
Потом переехал в Москву, где меня застала Февральская революция, и начал работать журналистом.
Мое становление человека и писателя происходило при Советской власти и определило весь мой дальнейший жизненный путь.
В Москве я пережил Октябрьскую революцию, стал свидетелем многих событий 1917—1919 годов, несколько раз слышал Ленина и жил напряженной жизнью газетных редакций.
Но вскоре меня «завертело». Я уехал к матери (она снова перебралась на Украину), пережил в Киеве несколько переворотов, из Киева уехал в Одессу. Там я впервые попал в среду молодых писателей – Ильфа, Бабеля, Багрицкого, Шенгели, Льва Славина.
Но мне не давала покоя «муза дальних странствий», и я, пробыв два года в Одессе, переехал в Сухум, потом – в Батум и Тифлис. Из Тифлиса я ездил в Армению и даже попал в Cеверную Персию.
В 1923 году вернулся в Москву, где несколько лет проработал редактором РОСТА. В то время я уже начал печататься.
Первой моей «настоящей» книгой был сборник рассказов «Встречные корабли» (1928).
Летом 1932 года я начал работать над книгой «Кара-Бугаз». История написания «Кара-Бугаза» и некоторых других книг изложена довольно подробно в повести «Золотая роза». Поэтому здесь я на этом останавливаться не буду.
После выхода в свет «Кара-Бугаза» я оставил службу, и с тех пор писательство стало моей единственной, всепоглощающей, порой мучительной, но всегда любимой работой.
Ездил я по-прежнему много, даже больше, чем раньше. За годы своей писательской жизни я был на Кольском полуострове, жил в Мещёре, изъездил Кавказ и Украину, Волгу, Каму, Дон, Днепр, Оку и Десну, Ладожское и Онежское озера, был в Средней Азии, в Крыму, на Алтае, в Сибири, на чудесном нашем северо-западе – в Пскове, Новгороде, Витебске, в пушкинском Михайловском.
Во время Великой Отечественной войны я работал военным корреспондентом на Южном фронте и тоже изъездил множество мест. После окончания войны я опять много путешествовал. В течение 50-х и в начале 60-х годов я посетил Чехословакию, жил в Болгарии в совершенно сказочных рыбачьих городках Несебре (Мессемерия) и Созополе, объехал Польшу от Кракова до Гданьска, плавал вокруг Европы, побывал в Стамбуле, Афинах, Роттердаме, Стокгольме, в Италии (Рим, Турин, Милан, Неаполь, Итальянские Альпы), повидал Францию, в частности Прованс, Англию, где был в Оксфорде и шекспировском Страдфорде. В 1965 году из-за своей упорной астмы я довольно долго прожил на острове Капри – огромной скале, сплошь заросшей душистыми травами, смолистой средиземноморской сосной – пинией и водопадами (вернее, цветопадами) алой тропической бугенвилии, – на Капри, погруженном в теплую и прозрачную воду Средиземного моря.
Впечатления от этих многочисленных поездок, от встреч с самыми разными и – в каждом отдельном случае – по-своему интересными людьми легли в основу многих моих рассказов и путевых очерков («Живописная Болгария», «Амфора», «Третья встреча», «Толпа на набережной», «Итальянские встречи», «Мимолетный Париж», «Огни Ла-Манша» и др.), которые читатель тоже найдет в этом Собрании сочинений.
Написал я за свою жизнь немало, но меня не покидает ощущение, что мне нужно сделать еще очень много и что глубоко постигать некоторые стороны и явления жизни и говорить о них писатель научается только в зрелом возрасте.
В юности я пережил увлечение экзотикой.
Желание необыкновенного преследовало меня с детства.
В скучной киевской квартире, где прошло это детство, вокруг меня постоянно шумел ветер необычайного. Я вызывал его силой собственного мальчишеского воображения.
Ветер этот приносил запах тисовых лесов, пену атлантического прибоя, раскаты тропической грозы, звон эоловой арфы.
Но пестрый мир экзотики существовал только в моей фантазии. Я никогда не видел ни темных тисовых лесов (за исключением нескольких тисовых деревьев в Никитском ботаническом саду), ни Атлантического океана, ни тропиков и ни разу не слышал эоловой арфы. Я даже не знал, как она выглядит. Гораздо позже из записок путешественника Миклухо-Маклая я узнал об этом. Маклай построил из бамбуковых стволов эолову арфу около своей хижины на Новой Гвинее. Ветер свирепо завывал в полых стволах бамбука, отпугивал суеверных туземцев, и они не мешали Маклаю работать.
Моей любимой наукой в гимназии была география. Она бесстрастно подтверждала, что на земле есть необыкновенные страны. Я знал, что тогдашняя наша скудная и неустроенная жизнь не даст мне возможности увидеть их. Моя мечта была явно несбыточна. Но от этого она не умирала.
Повесть о жизни — Паустовский К.Г.
Мы бросились к нему, и он расцеловался с каждым из нас.
– А теперь, – сказал Субоч, – несколько слов по-латыни!
Он взмахнул руками и запел:
Gaudeamus igitur juvenes dum sumus! [144]
Мы подхватили нашу первую студенческую песню.
Потом начался бал. Распорядителем был Станишевский. Он приказал гимназистам-спасителям пригласить на вальс спасенных ими гимназисток. Он познакомил меня с худенькой девушкой с радостными глазами – Олей Богушевич. Она была в белом платье. Опустив глаза, она поблагодарила меня за помощь и побледнела от смущения. Я ответил, что это сущие пустяки. Мы танцевали с ней. Потом я принес ей из буфета мороженого.
После бала мы провожали гимназисток домой. Оля Богушевич жила в Липках. Я шел с ней ночью под теплой листвой деревьев. Ее белое платье казалось слишком нарядным даже для этой июньской ночи. Мы расстались с ней друзьями.
Я пошел к Фицовскому, где наш кружок проводил остаток ночи. Мы устроили в складчину ужин с вином и пригласили на него Субоча, Селихановича и Иогансона. Иогансон пел песенки Шуберта. Субоч виртуозно аккомпанировал ему на бутылках.
Мы много шумели и разошлись, когда поднялось солнце, но на улицах еще лежала холодная длинная тень. Мы крепко обняли друг друга на прощанье и пошли каждый своей дорогой со странным чувством грусти и веселья.
Воробьиная ночь
И вот опять за окном знакомые листья орешника. В них блестят капли дождя. Опять солнце в промокшем до нитки парке и шум воды на плотине. Опять Рёвны, но Любы нет.
Дача Карелиных стояла заколоченная и пустая. На ее веранде поселился бродячий черный пес. Когда кто-нибудь подходил к даче, он с визгом выскакивал и, поджав хвост, прятался в кустах. Там он долго лежал, пережидая опасность.
Саша заболела дифтеритом, и Карелины приедут, может быть, в конце лета, а может быть, и совсем не приедут. Никто этого не знает.
А лето выдалось бурное и непостоянное – оттого, что на солнце, по словам дяди Коли, было много пятен.
После обложных дождей наступила засуха. Но тихие дни часто комкал жаркий ветер, заносил сухой мглой. Вода в реке чернела. Сосны начинали мотать вершинами и неспокойно шуметь.
Пыль подымалась над дорогами, бежала по ним до края земли, преследовала путников.
– Суходольное лето, – говорили крестьяне.
На липах появились сухие листья. Река мелела с каждым днем. По утрам все меньше выпадало росы. А днем было слышно, как в траве потрескивали сухие коробочки с семенами.
Горячие поля были засыпаны белыми хлопьями репейника.
– Ну и гроза же будет после такой жары! – говорили все.
И гроза наконец пришла. Она приближалась медленно, и мы с Глебом Афанасьевым следили за ней с самого утра. В купальне на реке стояла такая духота, что темнело в глазах. Мы долго не вылезали из тепловатой воды.
Небо затянулось дымом. За ним проступали огромные клубы черной, будто окаменелой ваты. Это просвечивала сквозь дым грозовая туча.
Мертвая тишина стояла вокруг. Замолчали лягушки и птицы, перестала плескать рыба. Даже листья не шевелились, испуганные грозой. Мордан залез под дачу, тихонько повизгивал там и не хотел выходить. Только люди шумели и перекликались, но и людям было не по себе.
К сумеркам дым разошелся, и туча, глухая, как ночь, заняла половину неба. Ее передергивали молнии. Грома не было. На востоке поднялся мутный месяц. Он вышел навстречу туче совершенно один, брошенный всеми, – ни одной звезды не было видно за его спиной. Месяц бледнел при каждой вспышке молнии.
Потом, наконец, свежо и протяжно вздохнула земля. Первый гром прокатился через леса и ушел далеко на юг по зашумевшим от ветра хлебам. Он уходил, ворча, а вслед ему возникал новый гром и катился туда же, на юг, встряхивая землю.
– Илья-пророк, – говорил Глеб Афанасьев, – раскатывается в небесах.
В туче стало заметно движение желтых вихрей. Край тучи начал загибаться к земле. Молнии взрывались и перебегали в черных пещерах неба.
На сельской колокольне несколько раз торопливо ударили в колокол двойным ударом. Это был сигнал к тому, чтобы в избах заливали огонь в печах.
Мы закрыли все окна и двери, вьюшки в печах и ставни, сели на веранде и начали ждать.
Далеко за парком возник широкий – во всю ширину земли – зловещий гул. Тетя Маруся не выдержала и ушла в дом. Гул приближался, будто на нас, все смывая, катился океан. Это шел ветер.
– Скорей бы дождь! – повторяла тетя Маруся. – Скорей бы дождь!
Наконец обрушился ливень. Серые потоки лились на взлохмаченный парк.
Ливень гудел, набирая силу. Под его успокоительный шум мы разошлись по своим комнатам и крепко уснули.
Ночью я проснулся от лая собак, фырканья лошадей, торопливых шагов внизу, смеха, звона посуды. Глеб тоже не спал.
Ливень прошел, но молнии мигали беспрерывно.
– Костик, – сказал Глеб, – мое вещее сердце подсказывает, что кто-то приехал. Но кто? Давай послушаем.
Мы полежали несколько минут молча. Глеб вскочил и начал в темноте одеваться.
Я тоже начал одеваться. Я слышал, как тетя Маруся сказала внизу:
– Да, Костик здесь. Уже давно. И Глеб здесь. Надо их разбудить.
– Пусть спят, – ответила Мария Трофимовна. – Завтра успеют наболтаться. Как мы добрались, сама не пойму. В Рябчевке два часа пережидали грозу. Хорошо, что дорога песчаная.
– Ну, пойдем! – сказал Глеб.
– Ага! – воскликнул Глеб. – Значит, вы волнуетесь, молодой человек!
– Зачем мне волноваться?
– Тогда пошли вместе!
Мы спустились вниз. В комнате горели лампы. Тетя Маруся собирала на стол чай. Под стенами стояли мокрые чемоданы.
Мария Трофимовна сидела за столом. Саша бросилась к нам навстречу и расцеловалась с Глебом и со мной. Она была страшно худая, но глаза ее блестели по-прежнему.
Мы почтительно поцеловали руку у Марии Трофимовны.
– Ого, как загорел! – сказала Мария Трофимовна и потрепала меня по щеке.
Люба стояла на коленях спиной к нам и рылась в корзинке. Она не оглянулась и продолжала что-то искать.
Повесть о жизни — Паустовский К.Г.
Сознание вины перед другими легло на меня всей своей страшной тяжестью.
На примере моей жизни можно проверить тот простой закон, что выходить из границ реального опасно и нелепо.
Если бы можно было, я назвал бы свою книгу «Предостережение». Предостережением для всех, кто живет в своем вымышленном мире и не считается с суровой действительностью.
Что говорить о сожалении? Оно разрывает сердце, но оно бесплодно, и ничего уже нельзя исправить – жизнь идет к своему концу. Поэтому я кончаю эту книгу небольшой просьбой к тем, кого я любил и кому причинил столько зла, – если время действительно очищает наше нечистое прошлое, снимает грязь и страдание, то пусть оно вызовет в их памяти и меня, пусть выберет то нужное, хорошее, что было во мне.
Пусть положат эти крупицы на одну чашу весов. На другой будет лежать горький груз заблуждений. И, может быть, случится маленькое чудо, крупицы добра и правды перетянут, и можно будет сказать: простим ему, потому что не он один не смог справиться с жизнью, не он один не ведал, что творит.
Мне хочется хотя бы маленькой, но светлой памяти о себе. Такой же слабой, как мимолетная улыбка.
Улыбнитесь же мне напоследок. Я приму эту улыбку как величайший и незаслуженный дар и унесу ее с собой в тот непонятный мир, где нет «ни болезней, ни печали, ни воздыхания, но жизнь бесконечная».
«Последняя глава» была напечатана в газете «Литературная Россия», 1968, 20 сент., № 38 (298).
Комментарии
[1] Предисловие было написано К.Г. Паустовским к изданию: Паустовский К.Г. Собрание сочинений: В 8 т. М., 1967—1970.
[2] Миклухо-Маклай Николай Николаевич (1846—1888) – русский этнограф, изучал коренное население Юго-Восточной Азии, Австралии и Океании.
[3] По Эдгар Аллан (1809—1849) – американский поэт, писатель-романтик, критик.
[4] Врубель Михаил Александрович (1856—1910) – русский живописец.
[5] «…Жизнь моя, иль ты приснилась мне?» – Из стихотворения С. Есенина без названия («Не жалею, не зову, не плачу…»).
[6] «Нива» — русский еженедельный иллюстрированный литературно-художественный и научно-популярный журнал, издававшийся в Петербурге в 1870—1918 гг.
[7] «Русский инвалид» — военная газета, издававшаяся в Петербурге в 1813—1917 гг.
[8] Кантонисты. — В России в 1805—1865 гг. так назывались сыновья солдат, числившиеся со дня рождения за военным ведомством.
[9] Скобелев Михаил Дмитриевич (1843—1882) – русский генерал от инфантерии. Участвовал в завоевании Средней Азии, в русско-турецкой войне 1877 – 1878 гг.
[10] Сагайдачный Петр Кононович (?—1622) – гетман украинских казаков, участник и руководитель походов против Крымского ханства и Турции, сторонник сближения с Россией.
[11] Запорожская Сечь — организация украинских казаков в XVI—XVIII вв. за Днепровскими порогами. Ликвидирована в 1775 г. после подавления крестьянской войны под руководством Е. И. Пугачева.
[12] …после разгрома польского восстания в 1863 году. — Имеется в виду январское восстание 1863 г. против царизма в Королевстве Польском, Литве, части Белоруссии и Украины.
[13] Троице-Сергиевская (Троице-Сергиева) лавра — древнерусский монастырь, основан в середине XIV в. (с 1744 г. Лавра – крупный мужской православный монастырь, подчинявшийся непосредственно Синоду), в 71 км к северу от Москвы.
[14] Почаев. — Имеется в виду Почаевско-Успенская лавра, мужской монастырь в г. Почаеве на Украине.
[15] Цадик — духовное звание у евреев-хасидов.
[16] Каплица Острая Брама — часовня в Вильнюсе над воротами с иконой Остробрамской богоматери.
[17] Сенкевич Генрих (Генрик; 1846—1916) – польский писатель, автор исторических романов.
[18] Коперник Николай (1473—1543) – польский астроном, создатель гелиоцентрической системы мира.
[19] Нунций – постоянный дипломатический представитель римского папы в иностранных государствах.
[20] Каменка — имение Давыдовых. Во время пребывания в ней А.С. Пушкина (конец 1820 – начало 1821 гг.) принадлежала декабристу Василию Львовичу Давыдову. Он был братом по матери генерала Николая Николаевича Раевского, с семьей которого Пушкин путешествовал по югу во время своей ссылки.
[21] «Играй, Адель…» — Из стихотворения А. С. Пушкина «Адели».
[22] «Русское слово» — ежедневная газета буржуазно-либерального направления. Выходила в Петербурге с 1895 по 1917 г.
[23] Верещагин Василий Васильевич (1842—1904) – русский живописец, был близок передвижникам.
[24] «…Первые встречи, последние встречи…» — Из романса «Утро туманное, утро седое…» композитора В. Абаза на слова И. Тургенева.
[25] Англо-бурская война — захватническая война 1899—1902 гг. Великобритании против бурских республик Южной Африки – Оранжевого Свободного государства и Трансвааля, которые в результате этой войны были превращены в английские колонии.
[26] «Трансваль, Трансваль, страна моя…» — популярная песня начала XX в., явившаяся откликом на англо-бурскую войну.
[27] Стенли (Стэнли) Генри Мортон (наст. имя Генри Роулендс; 1841—1904) – журналист, исследователь Африки.
[28] Ливингстон Давид (1813—1873) – английский исследователь Африки.
[29] Южный Крест — созвездие Южного полушария, по форме напоминающее крест, по нему определяют направление на Южный полюс.
[30] Зулусы — народ, основное население провинции Наталь в Южной Африке.
[31] Крааль — кольцеобразное поселение у некоторых народов Южной и Восточной Африки.
[32] Грум-Гржимайло — советские ученые, братья: Владимир Ефимович (1864—1928) – металлург; Григорий Ефимович (1860—1936) – географ и зоолог.
[33] Менелик II (Мынилик; 1844—1913) – император (негус) Эфиопии.
[34] …во время китайского восстания. — Имеется в виду Ихэтуаньское антиимпериалистическое восстание в Северном Китае в 1899—1901 гг., известное под названием «боксерского».
[35] Хунхузы (от китайск. хунхуцзы – краснобородый) – название участников вооруженных банд, действовавших в Маньчжурии с середины XIX в. до 1917 г.
[36] …в постройке Восточно-Китайской железной дороги. — Китайско-Восточная ж. д. (КВЖД), ныне Китайско-Чаньчуньская ж. д. была построена Россией в 1897—1903 гг. по русско-китайскому договору 1869 г.
[37] Добровольный флот был основан в 1878 г. по подписке и состоял из океанских кораблей, осуществлявших рейсы между Одессой и Владивостоком, позднее также между Одессой и Петербургом.
[38] Во время японской войны. — Имеется в виду русско-японская война 1904—1905 гг. за господство в Северо-Восточном Китае и Корее.
[39] Святославская улица — ныне ул. Чкалова. Как отмечает исследователь мест, связанных с именем Паустовского в Киеве, Л. Хинкулов, Паустовский в «Повести о жизни» очень точен в указании мест, названных им в книге. В своей статье «В начале неведомого века. Константин Паустовский в Киеве» (журнал «Радуга», Киев, 1968, № 8) Л. Хинкулов определяет «географию» повествования Паустовского, приводит современные адреса и отмечает, сохранился ли названный дом, а также уточняет факты, приводит документы, касающиеся биографии Паустовского.
[40] Ростан Эдмон (1868—1918) – французский поэт и драматург.
[41] …драматический Соловцовский театр — русский театр в Киеве, созданный Н.Н. Соловцовым и др. в 1891 г. как «Товарищество драматических артистов». В 1919 г. национализирован и переименован во Второй Государственный драматический театр УССР им. Ленина.
Повесть о жизни — Паустовский К.Г.
Мы забываем о революции Пятого года, о студенческих сходках, куда мы, гимназисты, ухитрялись пробираться, о спорах взрослых, о том, что Киев всегда был городом с большим революционным накалом.
Но и это беспорядочное чтение приносило свои плоды.
Мы забываем о знаменитой библиотеке Идзиковского на Крещатике, о симфонических концертах, о киевских садах, о сияющей и хрустящей от листвы киевской осени, о том, что торжественная и благородная латынь сопутствовала нам на всем протяжении гимназических лет. Забываем о Днепре, мягких туманных зимах, богатой и ласковой Украине, окружавшей город кольцом своих гречишных полей, соломенных крыш и пасек.
Трудно уловить влияние этих вещей, разнообразных и подчас далеких друг от друга, на наше юношеское сознание. Но оно было. Оно давало особый поэтический строй нашим мыслям и ощущениям.
Мы увлекались поэзией и литературой. Но понимание русской литературы, всей ее классической ясности и глубины, пришло к нам позже, чем понимание более легкой литературы Запада.
Мы были молоды, и западная литература привлекала нас изяществом, спокойствием и совершенством рисунка. Холодный и прозрачный Мериме [94] был легче для нас, чем мучительный Достоевский. У Мериме или у Флобера все было ясно, как в летнее утро, а Достоевский надвигался, как гроза с ее тревогой и желанием спрятаться под надежную крышу. И Диккенс не знал сомнений. И Гюго. И Бальзак.
Эта поэзия привлекала нас не только певучестью и туманным содержанием, похожим на весеннюю дымку, но и тем, что она вызывала представление о самих поэтах, о Париже. Поэзия эта существовала как одна из заманчивых вещей в ряду многих заманчивых вещей, связанных с Парижем. Аспидные крыши, кольцо бульваров, дождь, огни, Пантеон, розовая ночь над Сеной и, наконец, стихи. Так возникал в нашем наивном представлении Париж. Он был немыслим без стихов, как без баррикад и поцелуев.
Но очень скоро я, увлекавшийся французской поэзией, понял, что это – холодный блеск, тогда как рядом сверкают россыпи живой и чистой поэзии русской.
Роняет лес багряный свой убор,
Сребрит мороз увянувшее поле… [101]
Мы росли, и постепенно могучая и, быть может, величайшая в мире русская литература овладевала нашими сердцами и вытесняла на второй, хотя и почетный, план литературу Запада.
Кроме литературы, мы увлекались еще и живописью.
Мой товарищ по классу Эмма Шмуклер готовился быть художником. Он учился живописи у киевского импрессиониста Маневича. Мне нравились картины Маневича – местечковые домишки и дворы, написанные жирно, почти малярным мазком.
Я часто бывал в доме у Эммы. Это был, как говорили, артистический дом.
Отец Эммы, широко известный в городе врач-бессребреник, в юности мечтал стать оперным актером. Почему-то это не удалось ему. Но все же страсть к опере преобладала у доктора Шмуклера над всем.
Все в его доме было оперное – не только сам хозяин, крупный, бритый и громогласный, но и рояль, ноты, написанные от руки, жардиньерки для цветочных подношений, афиши, портреты знаменитых певцов и перламутровые бинокли.
Даже шум, не затихавший в квартире у доктора, был совершенно оперный. Окрики на детей, горячие ссоры – все это походило на рулады, речитативы, модерато, аллегро и форте, на дуэты и трио, на перебивающие друг друга мужские, женские и детские арии. Во всем этом шуме был скрытый напев. Голоса из квартиры Шмуклера звучали звонко и свободно, как «бельканто», и разносились по всей парадной лестнице.
Я часто бывал у Эммы Шмуклера, но все же предпочитал этому семейному дому каморку другого моего товарища по гимназии, поляка Фицовского. Так же как и я, он жил один.
Фицовский, коренастый, с русой прядью на лбу, был всегда невозмутимо спокоен и относился ко всему как к глупой суете.
У него были свои чудачества, раздражавшие учителей. Например, он разговаривал со своим соседом по парте, весельчаком Станишевским, на чистейшем русском языке, но так, что порой нельзя было понять ни слова. Достигалось это простым способом. Все ударения в словах Фицовский делал неправильно и говорил очень быстро.
По примеру Фицовского я начал переписываться с несколькими эсперантистами в Англии, Франции, Канаде и даже Уругвае. Я посылал им открытки с видами Киева, а взамен получал открытки с видами Глазго, Эдинбурга, Парижа, Монтевидео и Квебека. Постепенно я начал разнообразить свою переписку. Я просил присылать мне портреты писателей и иллюстрированные журналы. Так у меня появился прекрасный портрет Байрона, присланный молодым английским врачом из города Манчестера, и портрет Виктора Гюго. Его мне прислала молоденькая француженка из Орлеана. Она была очень любопытна и задавала много вопросов – правда ли, что русские священники носят одежды из листового золота и что все русские офицеры говорят по-французски.
Каждую неделю мы устраивали в каморке у Фицовского пирушки. На этих пирушках мы меньше всего пили (денег хватало только на бутылку наливки), но больше всего разыгрывали из себя лермонтовских гусар, читали стихи, спорили, произносили речи и пели.
Засиживались мы до утра. Рассвет, проникавший в прокуренную каморку, казался нам рассветом удивительной жизни. Она ждала нас за порогом. Особенно хороши были рассветы весной. В чистом утреннем воздухе звенели птицы, и голова была полна романтических историй.