пастернак сборник сестра моя жизнь пастернак

Сборник Сестра моя, жизнь

пастернак сборник сестра моя жизнь пастернак. Смотреть фото пастернак сборник сестра моя жизнь пастернак. Смотреть картинку пастернак сборник сестра моя жизнь пастернак. Картинка про пастернак сборник сестра моя жизнь пастернак. Фото пастернак сборник сестра моя жизнь пастернак

Если не работает, попробуйте выключить AdBlock

Вы должны быть зарегистрированы для использования закладок

Информация о книге

Сам Пастернак так передавал историю возникновения книги : «Когда я заканчивал „Поверх барьеров“, девушка, в которую я был влюблен, попросила меня подарить ей эту книгу. Я чувствовал, что это нельзя — я увлекался в то время кубизмом, а она была сырая, неиспорченная, — и я тогда поверх этой книги стал писать для нее другую — так родилась „Сестра моя — жизнь“, она так и не узнала об этой подмене».

Девушка, о которой идет речь, это Елена Александровна Виноград, в замужестве Дороднова (1899—1987), а слова «поверх этой книги» означали буквальное заклеивание листов в издании «Поверх барьеров» и замену их новыми, рукописными. В обложке «Поверх барьеров» рукопись большинства стихотворений, составивших впоследствии книгу, была подарена Елене Виноград в июне 1917 г., перед её отъездом из Москвы в Саратовскую губернию.

Дважды в течение лета-осени 1917 г. Пастернак приезжал к Елене Виноград в Балашов и Романовку, что не только отразилось на любовной теме книги, но и раскрыло перед Пастернаком то положение, в котором пребывала страна на четвертый год войны. Настоятельное требование перемен того революционного лета было воспринято Пастернаком как естественный голос природы, когда «казалось, вместе с людьми митинговали и ораторствали дороги, деревья и звезды». Наделение неживой природы качествами собеседника и соучастника своих переживаний стало с тех пор не только отличительной особенностью творчества Пастернака, но и явилось одной из причин разлада его отношений с Еленой Виноград, которая видела мир по-другому.

С другой стороны, её образ как человека, пытающегося не идти на компромисс ни с совестью, ни с собственной судьбой, ассоциировался у Пастернака с революцией, в которой он видел стремление покончить с унижением и несправедливостью и естественное желание человека говорить собственным голосом. Образ оскорбленной женщины, таким образом, становится для Пастернака поэтическим символом революции.

Отдельная тема книги — лермонтовская, отразившаяся в её посвящении Лермонтову и в стихотворении, открывающем её первый цикл, — «Памяти Демона». Кроме очевидного сходства с «возрастом Лермонтова» (в 1917 г. Пастернаку исполнилось 27), обращает на себя внимание то, что именно Лермонтов был для Пастернака в то время «олицетворением творческой смелости и открытий, основанием повседневного свободного поэтического утверждения жизни».

Источник

Повесть наших отцов

Отдаленней, чем Пушкин,

«…Я родился в Москве, 29-го января ст. стиля 1890 года. Многим, если не всем, обязан отцу, академику живописи Леониду Осиповичу Пастернаку, и матери, превосходной пианистке…»

Морозной ночью с 29 на 30 января (10 февраля) 1890 года у Леонида Пастернака и Розалии Исидоровны Кауфман родился первенец, которого назвали Борисом. Это было в Москве, в доме, который и поныне стоит на углу 2-й Тверской-Ямской и Оружейного переулка в глубине Триумфальной площади. День его рожд е ния пришелся на день гибели Пушкина, по церковному календарю это – день памяти преподобного Ефрема Сирина, великого раннехристианского учителя церкви и поэта IV века.

Леонид Осипович Пастернак был человеком яркого таланта, сочетавшегося с настойчивостью и трудолюбием. В необеспеченной семье молодого живописца и пианистки искусство сливалось с домашним обиходом, художник успевал зарисовывать все, что видел на улицах, артистических вечерах и собраниях. Радостное художественное начало отца бессознательно и глубоко вошло в сознание Бориса и во многом определило его творческие задатки.

«…Папа, его блеск, его фантастическое владенье формой, его глаз, как почти ни у кого из современников, легкость его мастерства, его способность играючи охватывать по нескольку работ в день и несоответственная малость его признания…»

Борис Пастернак – Ольге Фрейденберг

Из письма 30 ноября 1948

«…Это отношение к жизни, то есть удивление перед тем, как я счастлив и какой подарок – существование, у меня от отца: очарованность действительностью и природой была главным нервом его реализма и технического владения формой…»

Борис Пастернак – Жозефине Пастернак

Из письма 16 мая 1958

пастернак сборник сестра моя жизнь пастернак. Смотреть фото пастернак сборник сестра моя жизнь пастернак. Смотреть картинку пастернак сборник сестра моя жизнь пастернак. Картинка про пастернак сборник сестра моя жизнь пастернак. Фото пастернак сборник сестра моя жизнь пастернак

К моменту своего замужества Роза Кауфман была уже известной пианисткой, училась в Вене у знаменитого профессора Теодора Лешетицкого и в свои 22 года после концертных поездок по России, Австрии и Польше заняла место профессора в Одесском отделении Петербургской консерватории. Голос рояля был неотъемлемой частью жизни семьи.

«…Мама была великолепной пианисткой, именно воспоминание о ней, о ее игре, о ее обращении с музыкой, о месте, которое она ей так просто отводила в обиходе, дало мне в руки то большое мерило, которого не выдерживали потом все последующие мои наблюдения…»

Борис Пастернак – Жозефине Пастернак

Из письма 16 мая 1958

Дом, где снимали квартиру Пастернаки, принадлежал купцу Веденееву, при нем был обширный двор и столярные мастерские. Тут начинались ямские слободы и цены были не так высоки, как в центральной части города. К столетию со дня рождения Бориса Пастернака на доме была повешена мемориальная доска.

Через год семья перебралась в дом Лыжина, находившийся по соседству, напротив здания духовной семинарии в Оружейном переулке.

пастернак сборник сестра моя жизнь пастернак. Смотреть фото пастернак сборник сестра моя жизнь пастернак. Смотреть картинку пастернак сборник сестра моя жизнь пастернак. Картинка про пастернак сборник сестра моя жизнь пастернак. Фото пастернак сборник сестра моя жизнь пастернак

«…Необъяснимым образом что-то запомнилось из осенних прогулок с кормилицей по семинарскому парку. Размокшие дорожки под кучами опавших листьев, пруды, насыпные горки и крашеные рогатки семинарии, игры и побоища гогочущих семинаристов на больших переменах.

Прямо напротив ворот семинарии стоял каменный двухэтажный дом с двором для извозчиков и нашею квартирой над воротами в арке их сводчатого перекрытия.

Ощущения младенчества складывались из элементов испуга и восторга. Сказочностью красок они восходили к двум центральным образам, надо всем господствовавшим и все объединявшим. К образу медвежьих чучел в экипажных заведениях Каретного ряда и к образу добряка великана, сутулого, косматого, глухо басившего книгоиздателя П.П. Кончаловского, к его семье и к рисункам карандашом, пером и тушью Серова, Врубеля, моего отца и братьев Васнецовых, висевшим в комнатах его квартиры.

Околоток был самый подозрительный – Тверские-Ямские, Труба, переулки Цветного. То и дело оттаскивали за руку. Чего-то не надо было знать, что-то не следовало слышать. Но няни и мамки не терпели одиночества, и тогда пестрое общество окружало нас. И в полдень учили конных жандармов на открытом плацу Знаменских казарм.

Из этого общения с нищими и странницами, по соседству с миром отверженных и их историй и истерик на близких бульварах я преждевременно рано на всю жизнь вынес пугающую до замирания жалость к женщине и еще более нестерпимую жалость к родителям, которые умрут раньше меня и ради избавления которых от мук ада я должен совершить что-то неслыханно светлое, небывалое».

Из очерка «Люди и положения»

Борис был старшим ребенком в семье, его окружало пристальное и трепетное внимание, от него ждали успехов, он привык быть первым, остро переживал неудачи и заимствовал от матери ее душевную глубину и обостренную чувствительность.

В феврале 1893 года родился второй сын Алексан др. В доме появилась няня Акулина Гавриловна Михалина, из простых крестьян, человек высокой духовной культуры и глубокой веры. Она приобщила маленького Борю к православию.

«…Я был крещен своей няней в младенчестве, но из-за ограничений, которым подвергались евреи, и к тому же в семье, которая, благодаря художественным заслугам отца, была от них избавлена и пользовалась определенной известностью, это вызывало некоторые осложнения и оставалось всегда душевной полутайной, предметом редкого и исключительного вдохновения, а отнюдь не спокойной привычкой. В этом, я думаю, источник моего своеобразия…»

Борис Пастернак – Жаклин де Пруайяр.

Из письма 2 мая 1959

(перевод с французского).

Не как люди, не еженедельно

Не всегда, в столетье раза два

Я молил Тебя: членораздельно

Повтори творящие слова.

И Тебе ж невыносимы смеси

Откровений и людских неволь.

Как же хочешь Ты, чтоб я был весел?

С чем бы стал Ты есть земную соль?

Детская память жадно впитала в себя церковные напевы и слова богослужений, безотчетно создавая чувство близости Христу и мистерии Его личности. Тщательно таимое, остающееся предметом жажды и источником вдохновения, – это чувство никогда его не оставляло.

«…Недоступно высокое небо наклонялось низко-низко к ним в детскую макушкой в нянюшкин подол, когда няня рассказывала что-нибудь божественное, и становилось близким и ручным, как верхушки орешника, когда его ветки нагибают в оврагах и обирают орехи. Оно как бы окуналось у них в детской в таз с позолотой и, искупавшись в огне и золоте, превращалось в заутреню или обедню в маленькой переулочной церквушке, куда няня его водила. Там звезды небесные становились лампадками, Боженька – батюшкой и все размещались на должности более и менее по способностям…».

Из романа «Доктор Живаго»

пастернак сборник сестра моя жизнь пастернак. Смотреть фото пастернак сборник сестра моя жизнь пастернак. Смотреть картинку пастернак сборник сестра моя жизнь пастернак. Картинка про пастернак сборник сестра моя жизнь пастернак. Фото пастернак сборник сестра моя жизнь пастернак

Незаурядное художественное дарование Л.О. Пастернака и полученное в Мюнхенской королевской Академии образование позволяли ему с успехом участвовать в выставках и давать уроки живописи и свободн ого рисунка с натуры. В 1893 году он получил приглашение войти в состав преподавателей Московского училища живописи.

«…Когда мне было три года, переехали на казенную квартиру при доме Училища живописи, ваяния и зодчества на Мясницкой против Почтамта. Квартира помещалась во флигеле внутри двора, вне главного здания.

Главное здание, старинное и красивое, было во многих отношениях замечательно. Пожар двенадцатого года пощадил его. Веком раньше, при Екатерине, дом давал тайное убежище масонской ложе. Боковое закругление на углу Мясницкой и Юшкова переулка заключало полукруглый балкон с колоннами. Вместительная площадка балкона нишею входила в стену и сообщалась с актовым залом Училища. С балкона было видно насквозь продолжение Мясницкой, убегавшей вдаль к вокзалам…

Во дворе, против калитки в небольшой сад с очень старыми деревьями, среди надворных построек, служб и сараев возвышался флигель. В подвале внизу отпускали горячие завтраки учащимся. На лестнице стоял вечный чад пирожков на сале и жареных котлет. На следующей площадке была дверь в нашу квартиру…

Два первые десятилетия моей жизни сильно отличаются одно от другого. В девяностых годах Москва еще сохраняла свой старый облик живописного до сказочности захолустья с легендарными чертами третьего Рима или былинного стольного града и всем великолепием своих знаменитых сорока сороков. Были в силе старые обычаи. Осенью в Юшковом переулке, куда выходил двор Училища, во дворе церкви Флора и Лавра, считавшихся покровителями коневодства, производилось освящение лошадей, и ими, вместе с приводившими их на освящение кучерами и конюхами, наводнялся весь переулок до ворот Училища, как в конную ярмарку…»

Из очерка «Люди и положения»

В детстве, я как сейчас еще помню,

Высунешься, бывало, в окно,

В переулке, как в каменоломне,

Под деревьями в полдень темно.

Тротуар, мостовую, подвалы,

Церковь слева, ее купола,

Тень двойных тополей покрывала

От начала стены до угла.

За калитку дорожки глухие

Уводили в запущенный сад,

И присутствие женской стихии

Облекало загадкой уклад…

«Женщины в детстве», 1958

С годами семья становилась все более заметной в артистической жизни Москвы. После нескольких блестящих концертных сезонов мать, за редкими исключениями, почти перестала выступать перед публикой, посвятив себя заботам о муже и детях, которых вскоре стало четверо. Это не было отказом от профессии, она играла ежедневно и помногу часов, ее уроки музыки были существенным подспорьем в бюджете семьи. Дома устраивались музыкальные вечера. На них бывали приезжие музыканты, писатели и художники. В ближайший круг друзей и сотрудников по Училищу входили Н.Н. Ге, В.Д. Поленов, И.И. Левитан, В.А. Серов. Борис Пастернак считал обстановку родительского дома основой своего художественного становления.

«…Я сын художника, искусство и больших людей видел с первых дней и к высокому и исключительному привык относиться как к природе, как к живой норме. Социально, в общежитии оно для меня от рождения слилось с обиходом…»

Борис Пастернак – Михаилу Фроману

Из письма 17 июня 1927

В древнегреческом мифе о Ганимеде, которого Зевс в образе орла мальчиком вознес на небо и сделал виночерпием богов, Пастернак видел символику детства, как «заглавного интеграционного ядра» всей последующей жизни.

«Воспитанная на никем потом не повторенной требовательности, на сверхчеловечестве дел и задач, она „античность“ совершенно не знала сверхчеловечества как личного аффекта. От этого она была застрахована тем, что всю дозу необычного, заключающуюся в мире, целиком прописывала детству. И, когда по ее приеме человек гигантскими шагами вступал в гигантскую действительность, поступь и обстановка считались обычными».

Из повести «Охранная грамота»

Я рос. Меня, как Ганимеда,

Несли ненастья, сны несли.

Как крылья, отрастали беды

И отделяли от земли.

Я рос. И повечерий тканых

Меня фата обволокла.

Напутствуем вином в стаканах,

Игрой печального стекла,

Я рос, и вот уж жар предплечий

Студит объятие орла.

Дни далеко, когда предтечей,

Любовь, ты надо мной плыла.

Но разве мы не в том же небе?

На то и прелесть высоты,

Что, как себя отпевший лебедь,

С орлом плечо к плечу и ты.

В 1893 году Л.О. Пастернак участвовал в Передвижной выставке большой картиной «Дебютантка». В Москве выставка была размещена в залах Училища живописи. Перед открытием экспозицию осматривали художники и приглашенные. Приезжал Лев Толстой. Он остановился около «Дебютантки», имя художника было ему уже знакомо. Он сказал, что следит за его талантом. Ошалевшего от радости художника представили Толстому. В это время он работал над акварелями к «Войне и миру» и мечтал об авторских разъяснениях. В один из вечеров Пастернак с женой пришли к Толстому в Хамовники. Иллюстрации к «Войне и миру» были встречены с восторгом.

«…23 ноября „1894 года“… Левочка, Таня и Маша уехали к Пастернаку слушать музыку. Играет его жена с Гржимали и Брандуковым».

Софья Андреевна Толстая.

«…„Эту“ ночь я прекрасно помню. Посреди нее я проснулся от сладкой щемящей муки, в такой мере ранее не испытанной. Я закричал и заплакал от тоски и страха. Но музыка заглушала мои слезы, и только когда разбудившую меня часть трио доиграли до конца, меня услышали. Занавеска, за которой я лежал и которая разделяла комнату надвое, раздвинулась. Показалась мать, склонилась надо мной и быстро меня успокоила. Наверное меня вынесли к гостям, или может быть, сквозь раму открытой двери я увидел гостиную. Она полна была табачного дыма. Мигали ресницами свечи, точно он ел им глаза. Они ярко освещали лакированное дерево скрипки и виолончели. Чернел рояль. Чернели сюртуки мужчин. Дамы до плеч высовывались из платьев, как именинные цветы из цветочных корзин. С кольцами дыма сливались седины двух или трех стариков…

Эта ночь межевою вехой пролегла между беспамятностью младенчества и моим дальнейшим детством. С нее пришла в действие моя память и заработало сознание, отныне без больших перерывов и провалов, как у взрослого…»

Из очерка «Люди и положения»

В сентябре 1898 года Л.О. Пастернак по приглашению Л. Толстого ездил в Ясную Поляну. Ему было предложено иллюстрировать новый роман Толстого «Воскресенье».

«…Роман по мере окончательной отделки глава за главой печатался в журнале „Нива“, у петербургского издателя Маркса. Работа была лихорадочная. Я помню отцову спешку. Номера журнала выходили регулярно, без опоздания. Надо было поспеть к сроку каждого.

Толстой задерживал корректуры и в них все переделывал. Возникала опасность, что рисунки к начальному тексту разойдутся с его последующими изменениями. Но отец делал зарисовки там же, откуда писатель черпал свои наблюдения, – в суде, пересыльной тюрьме, в деревне, на железной дороге. От опасности отступлений спасал запас живых подробностей, общность реалистического смысла…»

Из очерка «Люди и положения»

Сад, окружавший флигель, зимой тонул в снегу. Дорожки чистили. Их окружали плотные белые стены сугробов. И всегда, в течение жизни, зимняя расчистка снега напоминала Пастернаку времена его детства. Воспоминания о наслаждении, которое доставляли игры со свежевыпавшим снегом во дворе, он передал герою своего романа «Доктор Живаго», который принимал участие в расчистке заметенной железной дороги.

«…Когда в светлом, галуном обшитом башлыке и тулупчике на крючках, туго ушитых в курчавую, черными колечками завивавшуюся овчину, маленький Юра кроил на дворе из такого же ослепительного снега пирамиды и кубы, сливочные торты, крепости и пещерные города! Ах, как вкусно было тогда жить на свете, какое все кругом было заглядение и объядение!»

О детство! Ковш душевной глуби!

О всех лесов абориген,

Корнями вросший в самолюбье,

Мой вдохновитель, мой регент!

Из стихотворения «Клеветникам», 1917

В детскую память глубоко вошли елки, рождественский сочельник, зимние праздники дома и у знакомых, с маскарадами, свечами, изготовлением игрушек и подарками. Рождественская елка – для Пастернака стала символом детства. Воспоминаниям о елках и подаренных на Рождество первых детских книжках посвящено несколько стихотворений.

Источник

Текст книги «Сестра моя, жизнь (сборник)»

пастернак сборник сестра моя жизнь пастернак. Смотреть фото пастернак сборник сестра моя жизнь пастернак. Смотреть картинку пастернак сборник сестра моя жизнь пастернак. Картинка про пастернак сборник сестра моя жизнь пастернак. Фото пастернак сборник сестра моя жизнь пастернак

Автор книги: Борис Пастернак

Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика

Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Весенний дождь

Усмехнулся черемухе, всхлипнул, смочил
Лак экипажей, деревьев трепет.
Под луною на выкате гуськом скрипачи
Пробираются к театру. Граждане, в цепи!

Лужи на камне. Как полное слез
Горло – глубокие розы, в жгучих
Влажных алмазах. Мокрый нахлест
Счастья – на них, на ресницах, на тучах.

Впервые луна эти цепи и трепет
Платьев и власть восхищенных уст
Гипсовою эпопеею лепит,
Лепит никем не лепленный бюст.

В чьем это сердце вся кровь его быстро
Хлынула к славе, схлынув со щек?
Вон она бьется: руки министра
Рты и аорты сжали в пучок.

Это не ночь, не дождь и не хором
Рвущееся: «Керенский ура!»,
Это слепящий выход на форум
Из катакомб, безысходных вчера.

Это не розы, не рты, не ропот
Толп, это здесь, пред театром – прибой
Заколебавшейся ночи Европы,
Гордой на наших асфальтах собой.

Свидетели многочисленных уличных сборищ, Пастернак и Елена Виноград как-то оказались вечером на Театральной площади в день приезда в Москву военного министра А.Ф. Керенского. Его выступление в Большом театре перелилось в приветственный митинг на площади. Министра в открытом автомобиле засыпали красными розами. В стихотворении, посвященном митингу 26 мая 1917 года, Пастернак передал поразившее его чувство на глазах рождающейся истории, – «чувство вечности, сошедшей на землю».

Плачущий сад

Ужасный! – Капнет и вслушается:
Всё он ли один на свете
Мнет ветку в окне, как кружевце,
Или есть свидетель.

Но давится внятно от тягости
Отеков – земля ноздревая,
И слышно: далеко, как в августе,
Полуночь в полях назревает.

Ни звука. И нет соглядатаев.
В пустынности удостоверясь,
Берется за старое – скатывается
По кровле, за желоб и через.

К губам поднесу и прислушаюсь:
Всё я ли один на свете, —
Готовый навзрыд при случае, —
Или есть свидетель.

Но тишь. И листок не шелохнется.
Ни признака зги, кроме жутких
Глотков и плескания в шлепанцах,
И вздохов и слез в промежутке.

Девочка

Ночевала тучка золотая

На груди утеса-великана.

Из сада, с качелей, с бухты-барахты
Вбегает ветка в трюмо!
Огромная, близкая, с каплей смарагда[31] 31
Смарагд – другое название изумруда.

[Закрыть]
На кончике кисти прямой.

Сад застлан, пропал за ее беспорядком,
За бьющей в лицо кутерьмой.
Родная, громадная, с сад, а характером —
Сестра! Второе трюмо!

Но вот эту ветку вносят в рюмке
И ставят к раме трюмо.
Кто это, – гадает, – глаза мне рюмит[32] 32
Рюмить – плакать, заливать слезами.

[Закрыть]
Тюремной людской дремой?

Ты в ветре, веткой пробующем,
Не время ль птицам петь,
Намокшая воробышком
Сиреневая ветвь!

У капель – тяжесть запонок,
И сад слепит, как плес,
Обрызганный, закапанный
Милльоном синих слез.

Моей тоскою вынянчен
И от тебя в шипах,
Он ожил ночью нынешней,
Забормотал, запах.

Всю ночь в окошко торкался,
И ставень дребезжал.
Вдруг дух сырой прогорклости
По платью пробежал.

Разбужен чудным перечнем
Тех прозвищ и времен,
Обводит день теперешний
Глазами анемон.

Душистою веткою машучи,
Впивая впотьмах это благо,
Бежала на чашечку с чашечки
Грозой одуренная влага.

На чашечку с чашечки скатываясь,
Скользнула по двум, – и в обеих
Огромною каплей агатовою
Повисла, сверкает, робеет.

Пусть ветер, по таволге[33] 33
Таволга – многолетнее растение семейства розоцветных.

[Закрыть] веющий,
Ту капельку мучит и плющит.
Цела, не дробится, – их две еще
Целующихся и пьющих.

Смеются и вырваться силятся
И выпрямиться, как прежде,
Да капле из рылец не вылиться
И не разлучатся, хоть режьте.

В июне 1917 года Елена Виноград уехала в Саратовскую губернию составлять списки для выборов в органы местного самоуправления – земства. «Уезжая, она оставила вместо себя заместительницу», – написал Пастернак объяснение к стихотворению, посвященному фотографии смеющейся Елены.

Заместительница

Я живу с твоей карточкой, с той, что хохочет,
У которой суставы в запястьях хрустят,
Той, что пальцы ломает и бросить не хочет,
У которой гостят и гостят и грустят.

Что от треска колод, от бравады Ракочи[34] 34
Бравада Ракочи – «Ракоци-марш» Ф. Листа.

Чтоб прическу ослабив, и чайный и шалый,
Зачаженный бутон заколов за кушак,
Провальсировать к славе, шутя, полушалок
Закусивши, как муку, и еле дыша.

Чтобы комкая корку рукой мандарина
Холодящие дольки глотать, торопясь
В опоясанный люстрой, позади, за гардиной,
Зал, испариной вальса запахший опять.

Через некоторое время Пастернак поехал к Елене и провел в Романовке, где она была в то время, четыре дня, – «из четырех громадных летних дней сложило сердце эту память правде», – писал он об этой поездке позже, вспоминая «из всех картин, что память сберегла», их ночную прогулку по степи. Этой прогулке посвящено стихотворение «Степь». Ночной туман, скрывавший небо и землю, постепенно рассеивался, проступали отдельные предметы, мир создавался заново у них на глазах. Вспоминались первые слова Книги Бытия: «В начале сотворил Бог небо и землю».

Степь

Как были те выходы в тишь хороши!
Безбрежная степь, как марина.
Вздыхает ковыль, шуршат мураши,
И плавает плач комариный.

Стога с облаками построились в цепь
И гаснут, вулкан на вулкане.
Примолкла и взмокла безбрежная степь,
Колеблет, относит, толкает.

Туман отовсюду нас морем обстиг,
В волчцах волочась за чулками,
И чудно нам степью, как морем, брести
Колеблет, относит, толкает.

Не стог ли в тумане? Кто поймет?
Не наш ли омет? Доходим. – Он.
– Нашли! Он самый и есть. – Омет,
Туман и степь с четырех сторон.

И Млечный Путь стороной ведет
На Керчь, как шлях, скотом пропылен.
Зайти за хаты, и дух займет:
Открыт, открыт с четырех сторон.

Туман снотворен, ковыль, как мед,
Ковыль всем Млечным Путем рассорён.
Туман разойдется, и ночь обоймет
Омет и степь с четырех сторон.

Тенистая полночь стоит у пути,
На шлях навалилась звездами,
И через дорогу за тын перейти
Нельзя, не топча мирозданья.

Когда еще звезды так низко росли,
И полночь в бурьян окунало,
Пылал и пугался намокший муслин,
Льнул, жался и жаждал финала?

Пусть степь нас рассудит и ночь разрешит,
Когда, когда не: – В Начале
Плыл Плач Комариный, Ползли Мураши,
Волчцы по Чулкам Торчали?

Закрой их, любимая! Запорошит!
Вся степь как до грехопаденья:
Вся – миром объята, вся – как парашют,
Вся – дыбящееся виденье!

Душная ночь

Накрапывало, – но не гнулись
И травы в грозовом мешке.
Лишь пыль глотала дождь в пилюлях,
Железо в тихом порошке.

В осиротелой и бессонной,
Сырой, всемирной широте
С постов спасались бегством стоны,
Но вихрь, зарывшись, коротел.

За ними в бегстве слепли следом
Косые капли. У плетня
Меж мокрых веток с ветром бледным
Шел спор. Я замер. Про меня!

Я чувствовал, он будет вечен,
Ужасный, говорящий сад.
Еще я с улицы за речью
Кустов и ставней – не замечен;

Заметят – некуда назад:
Навек, навек заговорят.

Еще более душный рассвет

Все утро голубь ворковал
У вас в окне.
На желобах,
Как рукава сырых рубах,
Мертвели ветки.
Накрапывало. Налегке
Шли пыльным рынком тучи,
Тоску на рыночном лотке,
Боюсь, мою
Баюча.
Я умолял их перестать.
Казалось, – перестанут.
Рассвет был сер, как спор в кустах,
Как говор арестантов.

Я умолял приблизить час,
Когда за окнами у вас
Нагорным ледником
Бушует умывальный таз
И песни колотой куски,
Жар наспанной щеки и лоб
В стекло горячее, как лед,
На подзеркальник льет.
Но высь за говором под стяг
Идущих туч
Не слышала мольбы
В запорошенной тишине,
Намокшей, как шинель,
Как пыльный отзвук молотьбы,
Как громкий спор в кустах.

Я их просил —
Не мучьте!
Не спится.
Но – моросило, и топчась
Шли пыльным рынком тучи,
Как рекруты, за хутор, поутру.
Брели не час, не век,
Как пленные австрийцы,
Как тихий хрип,
Как хрип:
«Испить,
Сестрица».

Дик прием был, дик приход,
Еле ноги уволок.
Как воды набрала в рот,
Взор уперла в потолок.

Ты молчала. Ни за кем
Не рвался с такой тугой.
Если губы на замке,
Вешай с улицы другой.

Нет, не на дверь, не в пробой,
Если на сердце запрет,
Но на весь одной тобой
Немутимо белый свет.

Чтобы знал, как балки брус
По-над лбом проволоку,
Что в глаза твои упрусь,
В непрорубную тоску.

Чтоб бежал с землей знакомств,
Видев издали, с пути
Гарь на солнце под замком,
Гниль на веснах взаперти.

Не вводи души в обман,
Оглуши, завесь, забей.
Пропитала, как туман,
Груду белых отрубей.

Если душным полднем желт
Мышью пахнущий овин,
Обличи, скажи, что лжет
Лжесвидетельство любви.

Попытка душу разлучить
С тобой, как жалоба смычка,
Еще мучительно звучит
В названьях Ржакса и Мучкап[35] 35
Названия железнодорожных станций, соседних с Романовкой, первых на обратном пути в Москву.

Я их, как будто это ты,
Как будто это ты сама,
Люблю всей силою тщеты
До помрачения ума.

Как ночь, уставшую сиять,
Как то, что в астме – кисея,
Как то, что даже антресоль
При виде плеч твоих трясло.

Чей шопот реял на брезгу[36] 36
Брезг – ранний утренний свет, рассвет.

Как в неге прояснялась мысль!
Безукоризненно. Как стон.
Как пеной, в полночь, с трех сторон
Внезапно озаренный мыс.

В то лето Пастернак пережил «чудо становления книги», как он называл впоследствии то состояние поэтического подъема, когда одно стихотворение рождалось непосредственно вслед за другим как развитие мелодии, слагаясь в циклы, или главы, из которых составлялась книга. Стихов было написано гораздо больше, чем вошло в книгу, они подвергались строгому отбору. Пастернак никогда не считал отдельное стихотворение чем-то ценным, в его глазах смысл представляла собой только книга стихов, создающая особый мир, со своим воздухом, небом и землей. Стихотворная книга принципиально отличается от сборника, включающего написанные по разным поводам вещи, лишенные единства взгляда, чувства и дыхания.

«…Книга есть кубический кусок горячей, дымящейся совести – и больше ничего… Без нее духовный род не имел бы продолжения. Он перевелся бы. Ее не было у обезьян. Ее писали. Она росла, набиралась ума, видала виды, – и вот она выросла и – такова. В том, что ее видно насквозь, виновата не она. Таков уклад духовной вселенной.

А недавно думали, что сцены в книге – инсценировки. Это – заблуждение. Зачем они ей? Забыли, что единственное, что в нашей власти, это суметь не исказить голоса жизни, звучащего в нас.

Неумение найти и сказать правду – недостаток, который никаким уменьем говорить неправду не покрыть. Книга– живое существо. Она в памяти и в полном рассудке: картины и сцены – это то, что она вынесла из прошлого, запомнила и не согласна забыть…

Ни у какой истинной книги нет первой страницы. Как лесной шум, она зарождается Бог весть где, и растет, и катится, будя заповедные дебри, и вдруг, в самый темный, ошеломительный и панический миг, заговаривает всеми вершинами сразу, докатившись…»

Из статьи «Несколько положений», 1918

Сложа весла

Лодка колотится в сонной груди,
Ивы нависли, целуют в ключицы,
В локти, в уключины – о, погоди,
Это ведь может со всяким случиться!

Этим ведь в песне тешатся все.
Это ведь значит – пепел сиреневый,
Роскошь крошеной ромашки в росе,
Губы и губы на звезды выменивать!

Это ведь значит – обнять небосвод,
Руки сплести вкруг Геракла громадного,
Это ведь значит – века напролет
Ночи на щелканье славок проматывать!

Не трогать

«Не трогать, свеже выкрашен», —
Душа не береглась,
И память – в пятнах икр и щек,
И рук, и губ, и глаз.

Я больше всех удач и бед
За то тебя любил,
Что пожелтелый белый свет
С тобой – белей белил.

И мгла моя, мой друг, божусь,
Он станет как-нибудь
Белей, чем бред, чем абажур,
Чем белый бинт на лбу!

Подражатели

Пекло, и берег был высок.
С подплывшей лодки цепь упала
Змеей гремучею – в песок,
Гремучей ржавчиной – в купаву.

И вышли двое. Под обрыв
Хотелось крикнуть им: «Простите,
Но бросьтесь, будьте так добры,
Не врозь, так в реку, как хотите.

Вы верны лучшим образцам.
Конечно, ищущий обрящет.
Но… бросьте лодкою бряцать:
В траве терзается образчик».

Ты так играла эту роль!
Я забывал, что сам – суфлер!
Что будешь петь и во второй,
Кто б первой не совлек.

Вдоль облаков шла лодка. Вдоль
Лугами кошеных кормов.
Ты так играла эту роль,
Как лепет шлюз – кормой!

И низко рея на руле
Касаткой об одном крыле,
Ты так! – ты лучше всех ролей
Играла эту роль.

Как у них

Лицо лазури пышет над лицом
Недышащей любимицы реки.
Подымется, шелохнется ли сом, —
Оглушены. Не слышат. Далеки.

Очам в снопах, как кровлям, тяжело.
Как угли, блещут оба очага.
Лицо лазури пышет над челом
Недышащей подруги в бочагах,
Недышащей питомицы осок.

То ветер смех люцерны вдоль высот,
Как поцелуй воздушный, пронесет,
То княженикой с топи угощен,
Ползет и губы пачкает хвощом
И треплет речку веткой по щеке,
То киснет и хмелеет в тростнике.

У окуня ли екнут плавники, —
Бездонный день – огромен и пунцов,
Поднос Шелони[37] 37
Шелонь – река в Псковской области, впадет в озеро Ильмень.

[Закрыть] – черен и свинцов.
Не свесть концов и не поднять руки…

Лицо лазури пышет над лицом
Недышащей любимицы реки.

Пастернак старался разбить печальную убежденность Елены в том, «что чересчур хорошего в жизни не бывает» или «что всегда все знаешь наперед», – как она писала ему, – научить ее верить в достижимость счастья. Но ни стихи, ни письма Пастернака не утешали ее, после гибели жениха она не могла найти для себя место в жизни и писала Борису:

«…Живет, смотрит и говорит едва одна треть моя, две трети не видят и не смотрят, всегда в другом месте…

В Романовке с Вами я яснее всего заметила это: я мелкой была, я была одной третью, старалась вызвать остальную себя – и не могла…

Вы пишете о будущем… для нас с Вами нет будущего – нас разъединяет не человек, не любовь, не наша воля, – нас разъединяет судьба. А судьба родственна природе и стихии и ей я подчиняюсь без жалоб.

На земле этой нет Сережи. Значит от земли этой я брать ничего не стану. Буду ждать другой земли, где будет он, и там, начав жизнь несломанной, я стану искать счастья…

Я несправедливо отношусь к Вам – это верно. Мне моя боль кажется больнее Вашей – это несправедливо, но я чувствую, что я права. Вы неизмеримо выше меня. Когда Вы страдаете, с Вами страдает и природа, она не покидает Вас, также как и жизнь, и смысл, Бог. Для меня же жизнь и природа в это время не существуют. Они где-то далеко, молчат и мертвы…»

Сестра моя – жизнь и сегодня в разливе
Расшиблась весенним дождем обо всех,
Но люди в брелоках высоко брюзгливы
И вежливо жалят, как змеи в овсе.

У старших на это свои есть резоны.
Бесспорно, бесспорно смешон твой резон,
Что в грозу лиловы глаза и газоны
И пахнет сырой резедой горизонт.

Что в мае, когда поездов расписанье
Камышинской веткой[38] 38
Камышинская ветка – железнодорожная ветка, идущая от Тамбова до Камышина.

[Закрыть] читаешь в купе,
Оно грандиозней Святого писанья,
И черных от пыли и бурь канапе.

Что только нарвется, разлаявшись, тормоз,
На мирных сельчан в захолустном вине,
С матрацев глядят, не моя ли платформа,
И солнце, садясь, соболезнует мне.

И в третий плеснув, уплывает звоночек
Сплошным извиненьем: жалею, не здесь.
Под шторку несет обгорающей ночью,
И рушится степь со ступенек к звезде.

Мигая, моргая, но спят где-то сладко,
И фата-морганой любимая спит
Тем часом, как сердце, плеща по площадкам,
Вагонными дверцами сыплет в степи.

Через некоторое время Пастернак снова поехал к Елене. Начинался сентябрь. Теперь она жила в уездном городе Балашове. Елена Александровна до конца жизни вспоминала того медника около дома, где она жила, и юродивого на базаре, которых упоминал Пастернак в своем стихотворении.

Балашов

По будням медник подле вас
Клепал, лудил, паял,
А впрочем – масла подливал
В огонь, как пай к паям.

И без того душило грудь,
И песнь небес: «Твоя, твоя!»
И без того лилась в жару
В вагон, на саквояж.

Сквозь дождик сеялся хорал
На гроб и в шляпы молокан,
А впрочем – ельник подбирал
К прощальным облакам.

И без того взошел, зашел
В больной душе, щемя, мечась,
Большой, как солнце, Балашов
В осенний ранний час.

Лазурью июльскою облит,
Базар синел и дребезжал.
Юродствующий инвалид
Пиле, гундося, подражал.

Мой друг, ты спросишь, кто велит,
Чтоб жглась юродивого речь?
В природе лип, в природе плит,
В природе лета было жечь.

Мой друг, ты спросишь, кто велит

Чтоб жглась юродивого речь?

Давай ронять слова,
Как сад – янтарь и цедру,
Рассеянно и щедро,
Едва, едва, едва.

Не надо толковать,
Зачем так церемонно
Мареной и лимоном
Обрызнута листва.

Кто иглы заслезил
И хлынул через жерди
На ноты к этажерке
Сквозь шлюзы жалюзи.

Кто коврик за дверьми
Рябиной иссурьмил,
Рядном сквозных, красивых
Трепещущих курсивов.

Ты спросишь, кто велит,
Чтоб август был велик,
Кому ничто не мелко,
Кто погружен в отделку

Кленового листа
И с дней экклезиаста[39] 39
Экклезиаст – одна из книг Библии, приписываемая Соломону. «Все Он сделал прекрасным в свое время, и вложил мир в сердце их, хотя человек не может постигнуть дел, которые Бог делал, от начала до конца».

[Закрыть]
Не покидал поста
За теской алебастра?

Ты спросишь, кто велит,
Чтоб губы астр и далий
Сентябрьские страдали?
Чтоб мелкий лист ракит
С седых кариатид
Слетал на сырость плит
Осенних госпиталей?

Ты спросишь, кто велит?
– Всесильный Бог деталей
Всесильный Бог любви
Ягайлов и Ядвиг[40] 40
Великий князь Литовский Ягайло и Королева Польская Ядвига своим браком в 1386 году объединили оба государства.

Не знаю, решена ль
Загадка зги загробной,
Но жизнь, как тишина
Осенняя – подробна.

Весна была просто тобой,
И лето – с грехом пополам,
Но осень, но этот позор голубой
Обоев, и войлок, и хлам!

Разбитую клячу ведут на махан,
И ноздри с коротким дыханьем
Заслушались мокрой ромашки и мха,
А то и конины в духане.

В прозрачность заплаканных дней целиком
Губами и глаз полыханьем
Впиваешься, как в помутнелый флакон
С невыдохшимися духами.

Не спорить, а спать. Не оспаривать,
А спать. Не распахивать наспех
Окна, где в беспамятных заревах
Июль, разгораясь, как яспис[41] 41
Яспис – другое название яшмы.

Как в сумерки сонно и зябко
Окошко! Сухой купорос[42] 42
Сухой купорос – стаканчик с медным купоросом, поставленный на зиму между рамами.

Как с севера дует! Как щупло
Нахохлилась стужа! О вихрь,
Общупай все глуби и дупла,
Найди мою песню в живых!

Послесловье

Нет, не я вам печаль причинил.
Я не стоил забвения родины.
Это солнце горело на каплях чернил,
Как в кистях запыленной смородины.

И в крови моих мыслей и писем
Завелась кошениль.
Этот пурпур червца от меня независим.
Нет, не я вам печаль причинил.

Это вечер из пыли лепился и, пышучи,
Целовал вас, задохшися в охре пыльцой.
Это тени вам щупали пульс. Это, вышедши
За плетень, вы полям подставляли лицо
И пылали, плывя, по олифе калиток,
Полумраком, золою и маком залитых.

Это – круглое лето, горев в ярлыках
По прудам, как багаж солнцепеком заляпанных,
Сургучом опечатало грудь бурлака
И сожгло ваши платья и шляпы.

Это ваши ресницы, слипались от яркости,
Это диск одичалый, рога истесав
Об ограды, бодаясь, крушил палисад.
Это – запад, карбункулом вам в волоса
Залетев и гудя, угасал в полчаса,
Осыпая багрянец с малины и бархатцев.
Нет, не я, это – вы, это ваша краса.

Здесь прошелся загадки таинственный ноготь.
– Поздно, высплюсь, чем свет перечту и пойму.
А пока не разбудят, любимую трогать
Так, как мне, не дано никому.

Как я трогал тебя! Даже губ моих медью
Трогал так, как трагедией трогают зал.
Поцелуй был, как лето. Он медлил и медлил,
Лишь потом разражалась гроза.

Пил, как птицы. Тянул до потери сознанья,
Звезды долго горлом текут в пищевод,
Соловьи же заводят глаза с содроганьем,
Осушая по капле ночной небосвод.

27 октября 1917 года в Москве было установлено военное положение, и в воскресенье 29-го числа началась орудийная пальба. На улицах стали строить баррикады и рыть окопы. Такой окоп был вырыт и в Сивцевом Вражке, недалеко от дома, где снимал комнату Борис Пастернак. Его брат Александр в своих воспоминаниях описал увиденные из окон дома на Волхонке отряды юнкеров, которые избрали себе укрытием парапеты сквера у храма Христа Спасителя. Борис успел прийти на Волхонку в момент некоторого затишья и застрял там на три дня. Дом простреливался с двух сторон. Через стекла и дерево рам пробивались отдельные пули.

«…От невообразимого шума и гама, в который вмешивался треск пулемета и густой бас канонады – мы сразу оглохли, будто пробкой заткнуло уши. Долго выстоять было трудно, хотя страха я не ощутил никакого: стрельба шла перекидным огнем через двор; но общая картина звукового пейзажа была такова, что больно было ушам и голове; визг металла, форменным образом режущего воздух, был высок и свистящ – невозможно было находиться в этом аду…

Так длилось долго, казалось – вечность! Выходить на улицу нельзя было и думать. Телефон молчал, лампочки не горели и не светили, а только изредка вдруг самоосвещались красным полусветом, дрожа и только на доли минуты…»

Источник

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *