небо моя жизнь книга
Великая Отечественная Война 1941-1945 гг. оставила след в душах миллионов людей. А тех, кто героически защищал Отечество, помнят и чтят до сих пор.
Летчик Михаил Петрович Девятаев, истребитель, Гвардии старший лейтенант геройски воевал на фронтах Второй Мировой войны.
На его счету были сбитые вражеские самолеты, удачно проведенные летные операции.
В июле 1944 года летчик Девятаев проводил воздушный бой над Львовом. Его самолет был подбит и горел. Сам Девятаев получил ранение. Пришлось покинуть боевую машину.
Бежать из такого плена мог только отчаянный герой, каким был летчик Девятаев. И он бежал.
8 февраля 1945 года, вражеский бомбардировщик «Хейкель», угнанный Девятаевым, приземлился на нашей территории. Девятаев забрал с собой 10 узников.
Подвиг летчика Девятаева был еще и в том, что он доставил командованию совершенно секретные сведения о Узедоне. Оттуда, где испытывались новейшие ракеты фашистской армии ФАУ-2.
Но, несмотря на ценные данные, добытые летчиком Девятаевым на благо Победы, его воспринимали как бежавшего из немецкого плена.
Фактический герой войны, Девятаев в мирное время не мог найти достойной работы. Но помогло покровительство генерального конструктора космических кораблей Сергея Королева.
В 1957 году страна, наконец, оценила подвиг Девятаева и 10-х его товарищей. Звание Героя Советского Союза было присвоено Михаилу Петровичу Девятаеву, а остальных наградили медалями.
Герой Советского Союза, Кавалер двух орденов Красного Знамени, Отечественной Войны 1-й и 2-й степени летчик Девятаев Михаил Петрович рассказал в своих мемуарах о боевых вылетах, о подвигах своих друзей — фронтовиков. Девятаев выпустил две автобиографические книги: «Полёт к солнцу»и «Побег из ада».
Валерий Евгеньевич Меницкий (8.02.1944 г. — 15.01.2008 г.) — Герой Советского Союза, заслуженный лётчик-испытатель СССР, лауреат Ленинской премии, лауреат Международной премии Лаурела «Лётчик года», шеф-пилот фирмы ОКБ им. А. И. Микояна, заместитель генерального конструктора.
Его по праву называют легендой русского неба, выдающимся лётчиком-испытателем. МиГ-21, МиГ-23, МиГ-25, МиГ-27, МиГ-29, МиГ-31, МиГ-33, космический аппарат «Спираль»… Судьба всех этих знаменитых машин неотделима от судьбы Валерия Меницкого.
В этой книге он впервые в истории отечественной авиации без прикрас описывает «небесную жизнь», открывает читателям особый мир создателей и испытателей авиационной техники, где кипят свои страсти, идёт своя борьба…
МОЯ НЕБЕСНАЯ ЖИЗНЬ
Голос Федотова прозвучал необычно серьёзно. Он не пояснил, что горит, где… Просто сказал: «Горишь!» В это время самолёт сначала медленно начал идти на кабрирование, а потом резко перешёл на перегрузку. Точно одичавшая лошадь пыталась сбросить своего седока. Я инстинктивно отдал ручку управления от себя, заметив, как на табло загорелись две красные лампочки. Какие? Оценивать было некогда. Машина не прореагировала на моё движение, а значит, потеряла управление. До полосы оставалось километров десять, до земли — восемь сотен метров. Внизу зеленело поле, слева вздымался тёмный пригорок леса. Пора!
Я нащупал рычаги катапультирования и потянул их на себя.
Время вдруг потекло необычайно медленно. Мне показалось, что я вижу себя одновременно ещё и со стороны, словно душа, уже покинувшая тело. В кабине вдруг почему-то стало темно. Потом степенно, как в замедленной съёмке, открылся и поплыл в сторону «фонарь». Вот что-то белое протекло снаружи по стеклу и птицей рвануло вверх (как потом оказалось, это был мой полётный блокнот). Вот ветер лениво начал трепать на плечах комбинезон…
«Почему же я не катапультируюсь, что с катапультой?» — думал я, продолжая сжимать одной рукой рычаг катапульты, а другой — ручку системы пожаротушения. Наверное, поэтому я не успел как следует сгруппироваться, когда меня жёстко потянуло вверх. Странно, но когда меня наконец вынесло из «кабинета», мне стало интересно: а что же, собственно, горело?
Оглядев сверху самолёт, я понял: горела коробка самолётных агрегатов — из центра фюзеляжа и хвостовой части били оранжевые язычки пламени и валил дым, а за соплом правого двигателя тянулся густой сизый шлейф.
После этого на душе почему-то стало спокойнее, и я посмотрел вниз: куда падаю? А меня тем временем неотвратимо несло к лесу, на фоне которого блестела проводами высоковольтка и высилась ажурная громада стальной вышки-опоры. Ветер был сильным, метров 15 в секунду. В такую погоду даже прыжки с парашютом запрещены. «Главное — не удариться о вышку», — лихорадочно думал я, пытаясь управлять стропами. Уж лучше бы я этого не делал — глядишь, все бы и обошлось. Но чем старательнее я направлял парашют в сторону от вышки, тем неумолимее меня к ней тянуло. Каким-то чудом я пронёсся мимо проводов, а в следующую минуту ударился о железные рёбра бетонной опоры.
Внизу, у её бетонного основания, вместе с болью в спине и шее после удара о землю ко мне начало постепенно возвращаться земное, неполётное сознание. Первым делом я попытался пошевелить руками и ногами. С трудом, но получилось, и я почувствовал какое-то неведомое ранее счастье, счастье второго рождения. В мои жилы снова вливалась земная жизнь с её живительными звуками, отодвинувшими куда-то вдаль даже надоедливый гудливый стрёкот спасательного вертолёта, кружившего надо мной и тщетно пытающегося подойти поближе к высоковольтке.
Я ощутил, что недавно прошёл дождь, поскольку лежал в глубокой луже, в ложементе столетнего следа то ли тракторного, то ли большого автомобильного колеса: пахло мокрой травой и лягушками. Откуда-то вдруг донеслись детские голоса. Рискнув приподнять голову, я увидел метрах в ста от себя группу детишек в белых рубашках и красных галстуках, которые стояли и молча смотрели на меня удивлёнными глазами. «Вот уже и ангелы прилетели…» — подумалось мне…
Было 15 июня 1978 года от Рождества Христова. День — поворотный, наверное, не только в моей лётной биографии, но и просто в моей судьбе. Трудно сказать, каким по счёту был этот испытательный полёт, но катапультирование было первое. Именно после него, в госпитале, я осознал, насколько близко подошёл к роковой черте. Именно после этого случая я стал задумываться о характере работы лётчика-испытателя, её целях и ценностях и, если хотите, её философии, о цене человеческой жизни и техники, которой порою эта жизнь приносится в жертву.
После того памятного полёта, к которому я ещё вернусь в этой книге, я стал по-иному относиться к своей «небесной жизни». Я стал воспринимать её как неотъемлемую страницу летописи, запечатлевшей непростую жизнь огромного, могущественного и в то же время очень уязвимого явления, которое очень приблизительно именуют обычно «отечественная авиация». Я на каком-то клеточном уровне осознал, что просто обязан поделиться своим знанием, своим радостным и горьким опытом, своей любовью к профессии и с молодыми лётчиками, и со всеми, кто неравнодушен к небу.
Свой первый в жизни «полёт», а вернее, плавание, сам я не помню. Но мне о нём часто рассказывала мама. Было мне тогда всего два с половиной года. Шёл первый послевоенный год, и я, оставленный без надзора, вместе с ребятнёй из нашего двора плавал на досках по мелководью у берега Москвы-реки. И нечаянно заплыл слишком далеко, туда, где меня подхватило и медленно потащило могучее течение. Доску вынесло на середину реки, и я поплыл. Малышня и дети постарше растерялись. Если переводить на нынешние московские координаты, я «отчалил» где-то в районе гостиницы «Украина» и доплыл до Бородинского моста. Когда матери сказали, что меня унесло течением, она потеряла сознание. Но взрослые ребята из нашего дома добежали до моста и выловили меня из воды.
Не надо объяснять, насколько рискованным было это моё плавание. Небольшая волна — и будущего лётчика-испытателя ничто бы уже не спасло.
Потом я очень часто мысленно возвращался к тому случаю и как бы примерял его к гораздо более сложным ситуациям. Со временем я понял: у храбрости два источника — или полное неведение того, что тебя ожидает, или чёткий, хладнокровный анализ происходящего с тобой. Когда человек может проанализировать ситуацию и осознать, чем она закончится, он спокоен и собран. Иногда обречённо спокоен. Хотя, с другой стороны, именно знание и умение просчитывать ситуацию позволяют найти, быть может, единственно правильное решение.
Ну а первые отрывочные картины моего младенчества, сохранившиеся в памяти, связаны с моим дедом. Дед мой по материнской линии Герасим Бобров работал строителем. Это был красивый мужчина двухметрового роста и могучего телосложения, настоящий русский богатырь. В домашней жизни он был суров, и ни о каком равноправии в семье не могло быть и речи. Он главенствовал во всём и являлся полновластным хозяином домашнего очага. У него было пять дочерей, а единственный сын и любимец Дмитрий, мой дядя, погиб на войне — и дед Герасим всю свою любовь вкладывал в меня, стараясь как можно больше одарить внука своим теплом.
Читальный зал
национальный проект сбережения
русской литературы
Райнер Мария Рильке
НЕБО МОЕЙ ЖИЗНИ
И к тем словам, простым и неказистым,
моя любовь без края и конца.
Пусть день мой будет на лице их чистом,
и мой восторг наполнит их сердца.
Их суть, что скрыта от глухого света,
вдруг станет явью, стыд преодолев,
когда после молчального обета
они войдут, волнуясь, в мой напев.
Мне никто, сироте,
не доверял преданий,
манящих детей к мечте,
хранящих их в жизни ранней.
Откуда это во мне?
Кто податель отваги
ведать и древние саги
и слово к морской волне?
Ты сам в себе изменчивая стать,
ты сквозь себя текущая судьба,
тебя минует ложь и похвальба,
как дикий лес, тебя не описать.
Я в каждом слове отклик твой ловлю,
но смысл последний от меня сокрыт.
Ты каждому иной являешь вид:
земле – корабль, и гавань – кораблю.
Ты всюду здесь и переполнен всеми
вещами, для которых я, как брат;
в ничтожно малом зреешь ты, как семя,
в великом ты величием богат.
Вот таинство неизмеримой мощи,
её запас во всём распределён:
ветвится корень, не теснятся рощи,
и веет Воскресением из крон.
Последний дом в деревне одинок,
как будто он последний в мире дом.
Дорога в ночь ушла, и даже днём
вернуть назад её никто не смог.
Деревня – это только переход
меж двух миров, там время не течёт,
и многие пытаются уйти.
И потому скитается народ
или безвестно гибнет на пути.
Своею смертью пусть любой умрёт
на склоне жизни, что была полна
любви и страсти, смысла и невзгод.
Так, девушкам не дорог их уют,
они растут, как дерево, мечтая,
и мальчик хочет мужем стать, и тут
его спасает женщина святая,
в которой страхи детские умрут.
Всё видимое не имеет края,
безмерен бег утраченных минут –
и каждый, созидая, воздвигая,
вокруг того плода струясь и тая,
вливает свет в таинственный сосуд.
Им всё тепло дыхания вместимо,
сердец и мозга тлеющие сны.
Лишь ангелов, как птиц, проносит мимо,
для них плоды любые зелены.
Из «Книги образов»
POUNT DU CARROUSEL
Седой слепец, как будто вросший в мост,
как вечный страж неведомой отчизны,
он – мера похвалы и укоризны
и твёрдый центр круговорота звёзд,
погонщик времени и поводырь планет,
а всё вокруг — блужданье, блеск и бред.
Он здесь как справедливость возведён,
у мрачного истока всех распутий,
как переход от вечной смуты к сути —
в подспудный ад поверхностных племён.
СТРАХ
ОСЕННИЙ ДЕНЬ
Господь, всё благо лета на весах,
пора: ветрами насели долины
и тень продли на солнечных часах.
Вдохни в плоды последний аромат,
позволь немного теплых промедлений,
добавь ещё до зрелости осенней
последний сок в тяжёлый виноград.
Бездомный дом уже не заведёт.
И кто ни с кем не подружился с лета,
слать будет долго письма без ответа,
и по листве разрозненной пойдёт
один, под облаками без просвета.
БЛАГОВЕЩЕНИЕ, СЛОВА АНГЕЛА
Мы все от Господа отдалены,
а ты ещё дальше нас.
Но как блаженно озарены
руки твои в твой час,
в них расцветает ясность твоя,
и чудо – твои черты.
Я – это день, роса – это я,
но дерево – это ты.
Прости, я сбился, был путь далёк,
и я позабыл ту весть,
которую я в назначенный срок
призван тебе принесть.
Я должен сказать небывалое,
блуждал я средь пустоты,
видишь – благое начало я,
но дерево – это ты.
Летел я долго мглой мировой,
ни для кого незрим,
теперь этот маленький дом твой
тесен крылам моим.
Но здесь для тебя лишь тень я,
так взоры твои чисты,
и я – в листве дуновение,
но дерево – это ты.
Из ангелов каждый так боязлив,
быть первым никто не привык,
и не был ещё никогда призыв
смутен так и велик.
Скоро свершиться тому суждено,
к чему ты в мечтах идёшь.
Радуйся, Дево, в тебе зерно,
ты готова, ты ждёшь,
ты – это врата, и раскрыться им,
и я эту весть несу.
Слух твой сладок словам моим,
теперь, как эхо, неповторим
мой голос в твоём лесу.
Я верю, в тебе претворение в плоть
тысяча первой мечты.
Взглядом меня ослеплял Господь,
но дерево – это ты.
ЧИТАТЕЛЬ
Читал я очень долго. За окном
дождь прошумел, я и не знал о нём.
Мне в трудной книге каждая строка
была близка.
Слова то озарялись, словно лица,
то снова меркли, мысли затая,
а время шло, отстав от бытия,
и вдруг застыло: вспыхнула страница,
и вместо слов, в которых жил и я,
горит закат. и в каждом слоге длится.
Ещё я в книге весь, но порвались
за строчкой строчка, катятся слова
куда хотят, казалось мне сперва –
что сад заполонила синева,
казалось, что ещё вернётся ввысь
большое солнце, что зашло едва.
Но это ночь. И лето. И простор.
Спешат так поздно люди от порога,
их сводит вместе дальняя дорога,
и веско так, как будто значит много,
звучит вдали их праздный разговор.
И если я сейчас взгляну в окно,
мой взор не встретит ничего чужого:
округу всю в себе вмещало слово,
всё здесь и там предела лишено.
Но вникну в ночь, и прояснится снова
величие вещей после захода
и вдумчивая простота народа, –
земля себя перерастёт тогда.
И встанут в ряд над кромкой небосвода
последний дом и первая звезда.
НА КРАЮ НОЧИ
Тихий свет моего окна
и даль, что течёт во тьму –
одно и то же. И я струна,
которая звонко напряжена
в резонанс ко всему.
Вещи, словно виолончели,
заполнены звучной тьмой;
там женщина плачет у колыбели,
скрежещет зубами гнев немой
всех поколений.
И мой
долг звенеть серебристо: тогда
вещи с миром в ладу,
все, кого постигла беда,
отыщут свою звезду,
рождённую танцем моей струны,
свет оживит сердца
и снова в небесные тесные щели
прольётся без цели
в моря тишины
без конца…
Из поздних стихотворений
НОЧНОЕ НЕБО И ЗВЕЗДОПАД
В покое мир в свободном протяженье,
запасы света в дальних закромах.
Как странно нам любое завершенье,
и как близки отчаянье и страх!
Звезда упала. На устах у всех
случайное желанье прозвучало.
Но что ушло? И что нашло начало?
Кто провинился? Чей искуплен грех?
О, до любви
потерянная любимая, не пришедшая,
я не знаю, какие напевы тебя пленили,
и уже не пытаюсь в наплыве грядущего
тебя провидеть. Все оживающие
во мне картины, надвигающиеся пейзажи,
башни, мосты, города и
внезапные сгибы пути
и величие тех, богами
взлелеянных стран, – всё
обликом брезжит во мне
твоим, отходящая в даль.
Ах, сады – это ты,
и смотрел я на них
с такою надеждой. Окно
распахнулось, и словно ты
там стоишь, думая обо мне. Переулком
я иду и ещё шаги твои слышу,
и витрины ещё смущены
свежим твоим отраженьем, встречая в испуге
мой нечаянный лик. И кто знает,
не одна ли и та же одинокая птица
в нас вчера возвещала вечер?
Спящие, духи, светила
связаны не до конца;
только ночь их сплотила
умной волей творца.
Словно одной перспективой
всех увлекают сны.
Днём под крышей пугливой
мы никому не нужны.
Ночью только влюблённым
знаки Творец подаёт.
В них, как в пруду бездонном,
зыблется небосвод.
Выпущенная, как птица,
тайна, зревшая в нём,
явственно отразится
в их виденье ночном.
Луг обернулся к свету и теплу,
пора настала бодрому настрою,
и лето юность чувствует корою
и гонит вверх по ветхому стволу.
Взгляд не проходит дерево насквозь,
листва кроит пространство по-иному,
и небеса всё больше по объёму, –
а сколько ждать нам этого пришлось.
ПОСВЯЩЕНИЕ ФРОЙЛЯЙН ХЕДВИГ ЦАПФ
Нас непременно чуждое влечёт:
деревья, все во власти вырастанья,
забвенья чьи-то, не-про-нас-молчанья –
но только так замкнётся оборот,
который нас к себе же возвратит,
в своё святое от всего чужого.
О вещи, в звёздах ищущие крова!
Вас краткость жизни нашей не стеснит.
Потоки слёз во сне. Долины сна.
Действительность, что в сердце сведена.
Точенье жемчуга, как будто под стеклом
увеличительным. А где всё это днём?
Уже не я, омыт слезами, свеж,
ясней кому-то виден, чем допреж,
а сам от блеска слёз моих незряч.
И мой ли этот очевидный плач?
При чём здесь я? И тот другой? При чём
здесь ангел, нас ведущий наяву.
И утро, как гербарий: – вижу в нём
для снов моих соцветья и листву.
ГОСТЬ
Что значит гость? Я гостем был у Вас.
А каждый гость по древнему укладу,
не ведая о том, взывает к ладу
и сам к себе добрее в этот час.
Пришёл, ушёл. Да, гость неудержим,
но, чувствуя, что близок он кому-то,
он держит равновесие уюта,
как связь между знакомым и чужим.
Небо моя жизнь книга
В машине нас было трое: водитель, Оксанка и я. Я ехал по делу, водитель – куда скажут. А Оксанка ехала умирать. Тащились мы в Химки из Москвы уже три часа. На «четверке» с прогнившими насквозь порогами, но пижонским спортивным рулем. Тонировочная пленка на окнах была изодрана, словно после нападения диких зверей. Машина резко срывалась с места, гулко урчала, будто обещая взлет, но мотор начинал кашлять, захлебывался, и «четверка» покорно глохла. Из-под капота, как из-под крышки кастрюли, вырывался белый пар. Он заволакивал лобовое стекло. Рыдван заглох уже в пятый раз. Я выругался. На этот раз про себя. Вслух – бесполезно. Водитель только улыбался и отвечал на все: «бодбахт», «ехаим» и «чичас». Оставалось только нервно дергать нитки бахромы, развешанной на внутренней стороне двери.
Мы везли Оксанку в хоспис. Уже виднелось похожее на дворец Снежной Королевы современное здание с треугольной крышей. Но мы, как назло, застряли. Водитель, молодой неунывающий таджик, крикнул очередное свое «мошини бодбахт», дернул ручник и выбежал наружу. Он открыл капот, разогнал белый дым черными ладонями и напоил водой раскаленный радиатор из пластиковой бутылки. Я быстро обернулся. На заднем сиденье, закутанная в одеяло как куколка, бочком лежала моя Оксанка. Прямо сейчас опухоль в поджелудочной отравляла метастазами ее тело. Медлить больше нельзя. Швырнув на водительское сиденье две мятые сотни, я достал из багажника сумку, перекинул ремень через плечо.
– Чичас ехаим! – заволновался водитель.
Я молча открыл дверь, быстро подхватил Оксанку на руки, понес. Тело ее оказалась легче сумки. Что же ты нажила на этом свете, Оксана?
Я шел сквозь боль в ногах, я заставлял их шевелиться. Уже ни о чем не думал. Только дойти. Мимо по ухабам промчалась «Нива», обрызгав меня грязью из-под колес. Мне было плевать. Я с ужасом понял, что Оксанка не дышит. Я ввалился в двери хосписа. Стойка в приемном отделении пустовала. Я бережно положил Оксанку на диван. Попытался нащупать пульс на ее шее. И не смог. Я опоздал. Нужно оставлять Оксанку здесь и бежать! Чего доброго, пришьют еще мокруху. Стоп, ведь покинуть человека в опасности – тоже преступление. Что делать? В бессильной злобе я сильно встряхнул тщедушное Оксанкино тело. Вдруг обтянутая кожей челюсть дрогнула и рот приоткрылся. Она дышала. Легкие, пробудившись, порождали странный писк. Я прислушался. Но пищала не Оксанка. А телефон в моем кармане. Я достал аппарат. Сквозь паутину разбитого стекла прочитал: «ОСТАЛОСЬ ПЯТЬ ДНЕЙ». Это писал мой кредитор, Ризван.
Только Оксанка могла меня спасти. Но сначала ей нужно было умереть.
Когда судьба определяла место моего рождения, то палец ее уткнулся в самый центр России, в пыльный и тихий город Нововоронеж. Там и появился на свет я, Федор Лежанский. Был у меня и старший брат – Матвей. Отца мы с братом видели редко. Но не потому, что он много работал. Город наш небольшой, и случайные встречи с батей происходили часто. Как-то я увидел его в авто: из проезжающей мимо «Волги» вдруг послышался хмельной смех, через приоткрытое окно вылетела пробка от шампанского. Следом из окошка авто высунулось багровое и счастливое лицо папы. В другой раз батя прижимал к стене парикмахерской незнакомую тетю в каракулевой шапке. Я подумал, что отец совершает преступление, сейчас он ее задушит и снимет с мертвой шапку. Но женщина, рисковавшая своей жизнью, почему-то заливисто и пьяно хохотала. Как-то по весне батя ушел гулять с собакой. А вернулся через пять дней без собаки и одного ботинка.
– Ты где был? – тихо спросила мама.
– В стране дураков! – прорычал батя, набивая себе рот сосисками из холодильника.
Мама тоже иногда уставала от нас. Тогда она говорила: «Мне нужно отдохнуть» – и покидала дом, чтобы вернуться к обеду следующего дня. Не знаю, где она бывала. В случайных машинах я ни разу ее не встречал.
Наша семья занимала однушку в бывшем здании общежития техникума. В единственную комнату помещались две кровати, ковер и телевизор. Когда я родился, обе пружинные кровати были безнадежно заняты. Я спал на полу. Кроватью мне служил деревянный поддон из универмага «Байкал», на который стелили матрас, а сверху – простыни.
В комнате кроме нас четверых были и другие жильцы. Тараканы. Однажды я проснулся от щекотки. В мой рот заполз таракан. У этих неистребимых тварей имелось скоростное шоссе от кухонного шкафа через заднюю стенку плиты к холодильнику. Утром я рассказал о таракане отцу.
– И что? – ответил батя, вылавливая половником мясо в кастрюле с борщом. – Не насрал ведь. Ко мне в рот раз оса залетела. И ужалила в язык. Я неделю говорить не мог.
Что такое карманные деньги, мы с братом не знали. Однажды нас пригласил на день рождения одноклассник Никита. Родители Никиты в перерывах между играми угощали нас тортом «День и ночь», хрустящим хворостом и трубочками с кремом. В конце праздника мама Никиты торжественно внесла в зал большое белое блюдо. В самом центре белой глади располагался нет, не торт, этому бы мы не удивились, а пухлый шоколадный батончик с гребешками на спинке. Глаза остальных детей, которые явно что-то знали, просияли. «Сникерс!» – завороженно прошептала девочка рядом со мной. До этого мы с Матвеем видели батончик исключительно в магазине и недоумевали, почему одна шоколадка стоит как три килограмма конфет «Мишка на севере»? Мама Никиты сняла обертку со «Сникерса», вытащила из кармана фартука офицерскую линейку и замерила батончик. Папа Никиты, который работал в районной больнице хирургом, достал свой самый острый в мире скальпель и аккуратно поделил батончик на шесть безукоризненно равных частей. Мне повезло чуть больше, чем остальным: досталась попка. Я с удивлением рассматривал дивное устройство батончика. Белые зерна арахиса утопали в нуге, о которой рассказывали по телеку. А в верхней части «Сникерса» протекала карамельная река. Я долго не решался съесть это великолепие, но наконец положил невиданное чудо на язык. Стал жевать. Вкусовые рецепторы запели хором: «Не-е-ет! Нет ничего вкуснее на Земле! Не-е-ет! И за пределами Земли ничего вкуснее нет».
– Ты жулик! – прошептал я, едва сдерживая слезы.
– А чо тебе не нравится?
Матвей раскрыл рот, чтобы сожрать жульническую половинку, но я схватился за его кусок. И тут же чуть не подлетел к потолку от боли. Брат цапнул меня за палец. Мы тянули половинку туда-сюда, пока не выронили сокровище в унитаз. Глядя на него, словно на затонувший фрегат с драгоценностями в побуревших от ржавчины водах, Матвей разрыдался.
– Я достану его! – решился он, закатывая рукав свитера.
– Не смей! Он смешался с какахами.
– Ничего не смешался.
– Я всем расскажу, что ты из сортира жрал!
– Тогда давай твой кусок делить!
Вдруг в дверь постучали. Матвей воспользовался моим замешательством и выхватил у меня вторую половинку «Сникерса», после чего швырнул артефакт в унитаз. Я бросился было спасать батончик, но брат успел дернуть медное кольцо смыва. Зашумела вода, и «Сникерс» исчез навсегда.
Я зарядил Матвею в пятак. Он схватил меня за волосы.
– А ну, геть с гальюна! – кричал снаружи сосед дядя Толя.