назаркин про личную жизнь
Про личную жизнь
Мы с Серым сидели на диване в конце коридора и ничего не делали. Мы вообще-то хотели много чего делать, только Толика забрали. Капельницу опять будут ставить. А без Толика как-то ничего не делается. Вот мы и не делаем.
На другом конце коридора малышня всякая устроила гонки на колясках. Только они сюда не доезжают. У гонщиков руки короткие, чтобы два колеса равномерно вертеть. Разогнался — и сразу в стену сворачивает. Сам. У нас коляски — ого! Огромные. А те, что поменьше, — те мамы уже разобрали по палатам своих возить. А эти не нужны никому. Кроме гонщиков.
Вам! Ну вот, теперь колесами зацепились и оба в стенку врезались. Хорошо, что они до нашего дивана не доезжают. А то можно было бы им сказать: «Давайте, писклявая команда, валите отсюда! У нас дела!» А так делать нечего. И почему эту дурацкую капельницу именно сейчас надо Толику ставить?
— Вот что в больнице самое плохое, — говорю я Серому. — Никакой тут личной жизни нет.
— Угу, — говорит Серый.
— В семь утра — хлоп! — свет включают, — продолжаю я рассуждать. — А ты, может, еще спишь! А тебе все равно градусник суют.
— Угу, — говорит Серый.
— Хорошо, когда в палате всяких там мам нет, — говорю я. — Или они хоть ничего себе, смирные. Тогда можно градусник отложить пока и доспать немножко. А дежурной сказать, что тридцать шесть и восемь. Они думают, что мы таких цифр придумать не можем, а значит — честно мерили.
— Угу! — кивает Серый.
— Потом таблетки еще. А потом только умоешься — завтрак везут, — продолжаю я. — И опять ничего делать нельзя. Потому что прислушиваешься, как баба Настя тележкой гремит по другим палатам, и думаешь, как бы ее уговорить обменять кашу на два хлеба с маслом. Разве тут порисовать или еще чего получится?
— Угу, — грустно соглашается Серый.
— А после завтрака — самое худшее, — мрачно продолжаю я. — Сиди себе в палате и жди своего лечащего. А может, Андрей Юрьич даже придет. Или студенты. Помнишь, на той неделе студенты приходили?
— Угу, — кивает Серый.
— Вот так вот сидишь и все утро ждешь, пока кто-нибудь придет, — говорю я. — А лечащий десять минут тебя посмотрит и даже не говорит, когда выпишут! Целое утро ждать, как будто делать больше нечего!
— Угу, — хмурится Серый.
Про выписку я зря сказал. Он как раз выписываться собирался, а тут этот дурацкий зуб. Так что Серый сидит сейчас с огромным тампоном за щекой и говорит только всякие короткие звуки. Вот не повезло человеку!
— Потом до обеда еще ничего, — торопливо продолжаю я, чтобы отвлечь Серого от мыслей о выписке, — только из отделения выходить нельзя, потому что тогда точно сразу тебя будут искать — на укол, или на рентген, или на еще чего. А так могут и вечером уколоть. Как получится. Так что до обеда часика три личной жизни все-таки есть, только в отделении если.
— Угу, — поддакивает Серый.
— А после обеда, — снова мрачнею я, — если Лина Петровна или Ольга Сергевна дежурят — то все, капец. Лежи весь тихий час в кровати, и никаких хождений. Удавиться прям!
— Угу, — говорит Серый.
— Потом в пять часов молоко с печеньем привезут, — совсем безнадежно говорю я. — Потом учительница приходит и еще упражнения спрашивает, потом опять таблетки, и так до вечера никакой личной жизни.
— Ы! — вскакивает Серый и машет рукой.
О! Толик наконец освободился. Ну вот, сейчас мы…
— Кашкин! — кричит Катя Васильевна у двери в нашу палату. — Где ты тут гуляешь? У тебя ж антибиотики, ты забыл?
А! Я вздыхаю и медленно плетусь в палату. Да, антибиотики. И никакой личной жизни.
Назаркин про личную жизнь
Вот что я хочу сказать читателям…
Многие любят, чтобы в книжках или в кино были всякие увлекательные приключения, волшебные превращения, драконы и маги, принцессы и чудеса…
А в нашей обыкновенной жизни нет никаких чудес и приключений. У родителей — работа, у детей — школа, вот и все события.
Хорошо это или не очень?
Сами подумайте. Если приключение — значит, надо кого-то спасать. Значит — страдает кто-то: плохо ему, больно или обидно.
А если никто в спасении не нуждается — значит, все в порядке.
Это с одной стороны.
А с другой — иногда нам очень, очень нужны чудеса.
Потому что часто с человеком происходят разные неприятности: то он заболеет, то с другом поссорится, то в девчонку влюбится — а ребята дразнятся, и родители туда же: рано еще — говорят.
Из-за этого слабый человек не любит обыкновенную жизнь и даже боится ее. Случится что-нибудь — он опускает руки и страдает: ах, какой я несчастный! И ему тоскливо, и другим тоже.
А бывает ли по-другому?
В этой книжке говорится о ребятах, которые тяжело больны. Можно сказать — неизлечимо.
И жить им трудно. Гораздо труднее, чем многим из нас.
Вместо увлекательных приключений у них больничный режим, уколы, капельницы и прочие, сами понимаете, «удовольствия». Вместо дракона — болезнь. И никакое волшебство им не поможет, потому что не в сказке живем, не в кино.
А в остальном они такие же, как мы. Играют, выдумывают что-нибудь, влюбляются, спорят, читают и фантазируют. Только не дома, а в больнице.
Если дома болеть, то это еще ничего! Тут родители все-таки, и друзья могут зайти, и книжек много, и других развлечений. А в больничной палате — там совсем особая жизнь…
Но вы не бойтесь, что сейчас начнете читать про больницу — и все будет грустно. Наоборот: иногда будет весело и даже смешно. А иногда… в общем, сами увидите.
Однажды в пятницу мы с Серым решили пойти на рыбалку. Ну, то есть решили мы еще в среду, но до пятницы все откладывали. В пятницу отделение сам Андрей Юрьич обходит, а Серый Андрей Юрьича опасается. Он никого не боится, но Андрей Юрьича опасается.
А в пятницу мы уж твердо решили, что завтра с утра — все. Тем более что Юрка из восьмой палаты сказал, что здесь до прудов — раз плюнуть. И на костылях можно, если захотеть. А мы без костылей были, мы были выздоравливающие.
К тому же, в пятницу вечером был родительский день. И хоть все гостинцы сразу сдавали в холодильник, чтобы старшая сестра не ругалась, но немного конфет вполне можно было припрятать и обойтись без хлеба с яйцом на завтрак.
Какао и кашу ела только малышня всякая.
— А давай Пашку возьмем! — сказал Серый в пятницу вечером.
— Ну, ты придумал! — сказал я. — Завтра утром не мог еще придумать? Чего ж нам, все планы менять?
— Не будем менять, — сказал Серый. — Пашка — понимающий человек!
— Понимающий-то он, конечно, понимающий, — уже не так уверенно сказал я. Мне стало стыдно, что я против Пашки, хотя он и правда был понимающим человеком. И не жмотился книжками, как некоторые. — Но он же на коляске. Куда он на коляске?
— Ерунда, — сказал Серый. — Юрка сказал, что на костылях можно, а на коляске быстрее, чем на костылях!
Дырка была самым главным местом нашего плана. Она была в заборе. Потому что никто из ворот нас не выпустит, будь мы хоть сто тыщ раз выздоравливающие. А потом Розалия Михайловна на занятиях восстановительной гимнастикой рассказывает нам о пользе свежего воздуха. Ха!
Но была дырка. На стыке бетонных заборных плит. Юрка сказал, что когда он лежал в марте, сюда врезался грузовик МАЗ. Мы не очень верили Юрке про МАЗ, потому что он никак не мог запомнить отличие «ястребка» от «чайки». Вот уж элементарное дело! У «ястребка» нос курносый, а у…
— Может, пролезет? — сказал Серый.
— Ну, может… — я засомневался.
Я помнил, что дырка узкая. Мы пролезали свободно, но коляска — это коляска. Однако мне подумалось, что если повернуть коляску как-нибудь углом, то, может, и пролезет.
— Точно пролезет! — убежденно сказал Серый.
Ему очень хотелось, чтоб Пашкина коляска пролезла.
— Померить нужно, — сказал я.
Мы задумались. Было уже полдесятого, в десять — отбой. А сегодня Лина Петровна дежурит, она вредная, вечно норовить проверить. «Ты из какой палаты, мальчик?» — таким сладким голосом спрашивает, как будто не знает, что я из второй. Как будто она мне не делала полтора месяца уколы трижды в сутки. И что сюда, в девятую, я прихожу дружить, а не нарушать их дурацкие распорядки.
Если мы хотим проверить, то надо торопиться.
И тут зазвонил телефон. Баба Настя — она бабушка Шурика из четвертой палаты и лежит тут с ним, потому что Шурик еще совсем маленький, а еще она помогает нянечкам мыть полы и окна и ворчать на нас, если мы немножко забываем, что мы в больнице и поэтому должны вести себя тихо и скучно, — взяла трубку и потом позвала Серого.
Это звонила его мама.
И они разговаривали целых полчаса, потому что даже если отвечать просто «да», «хорошо» и «нет, не болит», то все равно разговор с мамой никак не заканчивается. Мамы вечно хотят знать много всяких дурацких неважных вещей: что мы ели на завтрак и не испачкал ли я ту клетчатую рубашку — «…а если испачкаешь, то возьми ту синенькую, помнишь? Она в тумбочке на второй полке. А грязную положи в пакет. Только пакет бери не из-под персиков! А то я тебя знаю, ты ведь…» — и так дальше.
Так что до отбоя мы не успели.
А потом, когда я лежал в темноте и думал про рыбалку, дырку и коляску, я понял, что никак не усну, если не узнаю точно. И я встал, и надел свои «тренировочные» штаны, и пошел в коридор. Лина Петровна сидела сейчас наверняка в «сестринской» и смотрела кино после программы «Время». Так что я не очень осторожничал.
И в коридоре я увидел Серого. Он стоял с веревкой и мерил коляску.
— Здорово! — тихим ночным голосом сказал Серый. — Выходит вот столько, я тут узел завязал.
— А дырка? — спросил я.
— Не знаю, — сказал Серый. — Вроде, больше…
— Надо идти проверять, — сказал я.
— Надо, — сказал Серый.
И мы еще немного постояли в коридоре, потому что коридор после отбоя — это совсем не то, что до. Это понимать надо.
А потом мы пошли. Из корпуса мы выбрались легко — мы знали, что на первом этаже дверь черного хода закрыта так, «от честных людей», как говорит баба Настя. На улице было совсем светло, потому что лето почти.
Но свет был не такой, как днем. Наверное, из-за него мы и заблудились. Дошли до забора, а куда дальше — не знаем.
— Налево! — говорит Серый.
— Куда же налево! — говорю я. — Там же ящики еще лежали. Где ты видишь ящики?
— А направо где? — говорит Серый.
И точно. Направо ящиков тоже нет. Но идти же куда-то надо!
И мы пошли налево. Наверное, потому, что Серый более решительно сказал. И точно, дырку мы нашли. И веревка, которая коляска, в нее изумительно прошла! Правда, не совсем ровно, но мы решили, что можно чуть-чуть настоящую коляску развернуть — и готово.
Назаркин про личную жизнь
Вот что я хочу сказать читателям…
Многие любят, чтобы в книжках или в кино были всякие увлекательные приключения, волшебные превращения, драконы и маги, принцессы и чудеса…
А в нашей обыкновенной жизни нет никаких чудес и приключений. У родителей — работа, у детей — школа, вот и все события.
Хорошо это или не очень?
Сами подумайте. Если приключение — значит, надо кого-то спасать. Значит — страдает кто-то: плохо ему, больно или обидно.
А если никто в спасении не нуждается — значит, все в порядке.
Это с одной стороны.
А с другой — иногда нам очень, очень нужны чудеса.
Потому что часто с человеком происходят разные неприятности: то он заболеет, то с другом поссорится, то в девчонку влюбится — а ребята дразнятся, и родители туда же: рано еще — говорят.
Из-за этого слабый человек не любит обыкновенную жизнь и даже боится ее. Случится что-нибудь — он опускает руки и страдает: ах, какой я несчастный! И ему тоскливо, и другим тоже.
А бывает ли по-другому?
В этой книжке говорится о ребятах, которые тяжело больны. Можно сказать — неизлечимо.
И жить им трудно. Гораздо труднее, чем многим из нас.
Вместо увлекательных приключений у них больничный режим, уколы, капельницы и прочие, сами понимаете, «удовольствия». Вместо дракона — болезнь. И никакое волшебство им не поможет, потому что не в сказке живем, не в кино.
А в остальном они такие же, как мы. Играют, выдумывают что-нибудь, влюбляются, спорят, читают и фантазируют. Только не дома, а в больнице.
Если дома болеть, то это еще ничего! Тут родители все-таки, и друзья могут зайти, и книжек много, и других развлечений. А в больничной палате — там совсем особая жизнь…
Но вы не бойтесь, что сейчас начнете читать про больницу — и все будет грустно. Наоборот: иногда будет весело и даже смешно. А иногда… в общем, сами увидите.
Однажды в пятницу мы с Серым решили пойти на рыбалку. Ну, то есть решили мы еще в среду, но до пятницы все откладывали. В пятницу отделение сам Андрей Юрьич обходит, а Серый Андрей Юрьича опасается. Он никого не боится, но Андрей Юрьича опасается.
А в пятницу мы уж твердо решили, что завтра с утра — все. Тем более что Юрка из восьмой палаты сказал, что здесь до прудов — раз плюнуть. И на костылях можно, если захотеть. А мы без костылей были, мы были выздоравливающие.
К тому же, в пятницу вечером был родительский день. И хоть все гостинцы сразу сдавали в холодильник, чтобы старшая сестра не ругалась, но немного конфет вполне можно было припрятать и обойтись без хлеба с яйцом на завтрак.
Какао и кашу ела только малышня всякая.
— А давай Пашку возьмем! — сказал Серый в пятницу вечером.
— Ну, ты придумал! — сказал я. — Завтра утром не мог еще придумать? Чего ж нам, все планы менять?
— Не будем менять, — сказал Серый. — Пашка — понимающий человек!
— Понимающий-то он, конечно, понимающий, — уже не так уверенно сказал я. Мне стало стыдно, что я против Пашки, хотя он и правда был понимающим человеком. И не жмотился книжками, как некоторые. — Но он же на коляске. Куда он на коляске?
— Ерунда, — сказал Серый. — Юрка сказал, что на костылях можно, а на коляске быстрее, чем на костылях!
Дырка была самым главным местом нашего плана. Она была в заборе. Потому что никто из ворот нас не выпустит, будь мы хоть сто тыщ раз выздоравливающие. А потом Розалия Михайловна на занятиях восстановительной гимнастикой рассказывает нам о пользе свежего воздуха. Ха!
Но была дырка. На стыке бетонных заборных плит. Юрка сказал, что когда он лежал в марте, сюда врезался грузовик МАЗ. Мы не очень верили Юрке про МАЗ, потому что он никак не мог запомнить отличие «ястребка» от «чайки». Вот уж элементарное дело! У «ястребка» нос курносый, а у…
— Может, пролезет? — сказал Серый.
— Ну, может… — я засомневался.
Я помнил, что дырка узкая. Мы пролезали свободно, но коляска — это коляска. Однако мне подумалось, что если повернуть коляску как-нибудь углом, то, может, и пролезет.
— Точно пролезет! — убежденно сказал Серый.
Ему очень хотелось, чтоб Пашкина коляска пролезла.
— Померить нужно, — сказал я.
Мы задумались. Было уже полдесятого, в десять — отбой. А сегодня Лина Петровна дежурит, она вредная, вечно норовить проверить. «Ты из какой палаты, мальчик?» — таким сладким голосом спрашивает, как будто не знает, что я из второй. Как будто она мне не делала полтора месяца уколы трижды в сутки. И что сюда, в девятую, я прихожу дружить, а не нарушать их дурацкие распорядки.
Если мы хотим проверить, то надо торопиться.
И тут зазвонил телефон. Баба Настя — она бабушка Шурика из четвертой палаты и лежит тут с ним, потому что Шурик еще совсем маленький, а еще она помогает нянечкам мыть полы и окна и ворчать на нас, если мы немножко забываем, что мы в больнице и поэтому должны вести себя тихо и скучно, — взяла трубку и потом позвала Серого.
Это звонила его мама.
И они разговаривали целых полчаса, потому что даже если отвечать просто «да», «хорошо» и «нет, не болит», то все равно разговор с мамой никак не заканчивается. Мамы вечно хотят знать много всяких дурацких неважных вещей: что мы ели на завтрак и не испачкал ли я ту клетчатую рубашку — «…а если испачкаешь, то возьми ту синенькую, помнишь? Она в тумбочке на второй полке. А грязную положи в пакет. Только пакет бери не из-под персиков! А то я тебя знаю, ты ведь…» — и так дальше.
Так что до отбоя мы не успели.
А потом, когда я лежал в темноте и думал про рыбалку, дырку и коляску, я понял, что никак не усну, если не узнаю точно. И я встал, и надел свои «тренировочные» штаны, и пошел в коридор. Лина Петровна сидела сейчас наверняка в «сестринской» и смотрела кино после программы «Время». Так что я не очень осторожничал.
И в коридоре я увидел Серого. Он стоял с веревкой и мерил коляску.
— Здорово! — тихим ночным голосом сказал Серый. — Выходит вот столько, я тут узел завязал.
— А дырка? — спросил я.
— Не знаю, — сказал Серый. — Вроде, больше…
— Надо идти проверять, — сказал я.
— Надо, — сказал Серый.
И мы еще немного постояли в коридоре, потому что коридор после отбоя — это совсем не то, что до. Это понимать надо.
А потом мы пошли. Из корпуса мы выбрались легко — мы знали, что на первом этаже дверь черного хода закрыта так, «от честных людей», как говорит баба Настя. На улице было совсем светло, потому что лето почти.
Но свет был не такой, как днем. Наверное, из-за него мы и заблудились. Дошли до забора, а куда дальше — не знаем.
— Налево! — говорит Серый.
— Куда же налево! — говорю я. — Там же ящики еще лежали. Где ты видишь ящики?
— А направо где? — говорит Серый.
И точно. Направо ящиков тоже нет. Но идти же куда-то надо!
И мы пошли налево. Наверное, потому, что Серый более решительно сказал. И точно, дырку мы нашли. И веревка, которая коляска, в нее изумительно прошла! Правда, не совсем ровно, но мы решили, что можно чуть-чуть настоящую коляску развернуть — и готово.
«Изумрудная рыбка» покоряет удивительным «русским детским» языком, искренностью и «настоящностью». Николай Назаркин сам был когда-то маленьким пациентом и показывает жизнь больницы изнутри. Но не думайте, что в книжке будет одно нытье и скука — умению дружить и радоваться жизни у героев «палатных» рассказов можно только поучиться!
Сборник рассказов «Изумрудная рыбка» — дебют Николая Назаркина в литературе — был сразу замечен критиками и получил Малую премию (за повесть или рассказ) Национальной детской литературной премии «Заветная мечта».
Проснувшись ночью попить, я взглянул в окно. И вздрогнул. В лунном свете мелькнуло что-то небольшое, круглое, окутанное белокурыми волосами. То есть мне так показалось. Это, конечно, какая-нибудь птица была.
Мы с Серым сидели на диване в конце коридора и ничего не делали. Мы вообще-то хотели много чего делать, только Толика забрали. Капельницу опять будут ставить. А без Толика как-то ничего не делается. Вот мы и не делаем.
На другом конце коридора малышня всякая устроила гонки на колясках. Только они сюда не доезжают. У гонщиков руки короткие, чтобы два колеса равномерно вертеть. Разогнался — и сразу в стену сворачивает. Сам. У нас коляски — ого! Огромные. А те, что поменьше, — те мамы уже разобрали по палатам своих возить. А эти не нужны никому. Кроме гонщиков.
Вам! Ну вот, теперь колесами зацепились и оба в стенку врезались. Хорошо, что они до нашего дивана не доезжают. А то можно было бы им сказать: «Давайте, писклявая команда, валите отсюда! У нас дела!» А так делать нечего. И почему эту дурацкую капельницу именно сейчас надо Толику ставить?
— Вот что в больнице самое плохое, — говорю я Серому. — Никакой тут личной жизни нет.
— Угу, — говорит Серый.
— В семь утра — хлоп! — свет включают, — продолжаю я рассуждать. — А ты, может, еще спишь! А тебе все равно градусник суют.
— Угу, — говорит Серый.
— Хорошо, когда в палате всяких там мам нет, — говорю я. — Или они хоть ничего себе, смирные. Тогда можно градусник отложить пока и доспать немножко. А дежурной сказать, что тридцать шесть и восемь. Они думают, что мы таких цифр придумать не можем, а значит — честно мерили.
— Потом таблетки еще. А потом только умоешься — завтрак везут, — продолжаю я. — И опять ничего делать нельзя. Потому что прислушиваешься, как баба Настя тележкой гремит по другим палатам, и думаешь, как бы ее уговорить обменять кашу на два хлеба с маслом. Разве тут порисовать или еще чего получится?
— Угу, — грустно соглашается Серый.
— А после завтрака — самое худшее, — мрачно продолжаю я. — Сиди себе в палате и жди своего лечащего. А может, Андрей Юрьич даже придет. Или студенты. Помнишь, на той неделе студенты приходили?
— Вот так вот сидишь и все утро ждешь, пока кто-нибудь придет, — говорю я. — А лечащий десять минут тебя посмотрит и даже не говорит, когда выпишут! Целое утро ждать, как будто делать больше нечего!
— Угу, — хмурится Серый.
Про выписку я зря сказал. Он как раз выписываться собирался, а тут этот дурацкий зуб. Так что Серый сидит сейчас с огромным тампоном за щекой и говорит только всякие короткие звуки. Вот не повезло человеку!
— Потом до обеда еще ничего, — торопливо продолжаю я, чтобы отвлечь Серого от мыслей о выписке, — только из отделения выходить нельзя, потому что тогда точно сразу тебя будут искать — на укол, или на рентген, или на еще чего. А так могут и вечером уколоть. Как получится. Так что до обеда часика три личной жизни все-таки есть, только в отделении если.
— Угу, — поддакивает Серый.
— А после обеда, — снова мрачнею я, — если Лина Петровна или Ольга Сергевна дежурят — то все, капец. Лежи весь тихий час в кровати, и никаких хождений. Удавиться прям!
— Угу, — говорит Серый.
— Потом в пять часов молоко с печеньем привезут, — совсем безнадежно говорю я. — Потом учительница приходит и еще упражнения спрашивает, потом опять таблетки, и так до вечера никакой личной жизни.
— Ы! — вскакивает Серый и машет рукой.
О! Толик наконец освободился. Ну вот, сейчас мы…
— Кашкин! — кричит Катя Васильевна у двери в нашу палату. — Где ты тут гуляешь? У тебя ж антибиотики, ты забыл?
А! Я вздыхаю и медленно плетусь в палату. Да, антибиотики. И никакой личной жизни.
Я зашел один раз к Серому в палату по делам. А тут зашла Надя.
Надя — это медсестра. Новенькая.
Вообще-то Лина Петровна сказала, что ее надо называть «Надежда Илларионовна». Юрка сразу сказал, что «Илларионовна» — дурацкое имя. А Серый сказал, что ни фига не дурацкое, а если Юрка скажет, что дурацкое, то Серый даст ему в глаз. А я сказал, что дам во второй глаз.
А Надя сказала, что ее можно называть просто Надя. Она еще не очень старая, лет двадцать пять — ну, примерно.
Она вошла в палату и сказала:
Тут Серый уткнулся лицом в подушку и начал хрюкать. Это он смеялся так. Если в подушку тихо смеяться, то как будто плачешь. А если громко — как будто хрюкаешь. Серый очень громко хрюкал.
— Моя фамилия, — немного обиженно сказал я, — Кашкин. С буквой «а». А вот его фамилия, — и я ткнул пальцем в хрюкающую спину Серого, — его настоящая фамилия Мышкин-Поросенков!
Серый еще больше захрюкал, даже сидеть стало неудобно, как вся кровать тряслась.
— Ой, прости, пожалуйста, Кашкин с буквой «а»! — улыбнулась Надя. — Здесь очень неразборчиво написано.
Это точно. Мы, когда сидели на рентген, пытались про наши болезни почитать — ни фига не понятно!
— Вы ходячие? — спросила Надя.
— Мы — бегающие, — сказал я.
А Серый уже не мог хрюкать и только пищал в подушку свою. Серого легко рассмешить, трудно его обратно из смеха достать.
— Тогда пошли, бегающие, — сказала Надя. — Вам на ЭКГ назначено.
Да, точно. ЭКГ — это электро… чего-то там. Про сердце.
Мне Василь Васильич, мой лечащий, назначил вчера, когда сказал, что скоро будет операцию делать. А я у него спросил: «А зачем мне про сердце? У меня сердце отличное!» А он сказал: «Да я-то тебе верю. Но на ЭКГ ты все равно сходи. А то помрешь у меня на столе, а у меня бумажки не будет. Как тогда тебя похоронить?» Василь Васильич — он ничего, веселый и понимающий.
А зачем Серому — я не знаю. Наверное, тоже для бумажки.
ЭКГ — это в новом корпусе. Мы думали, что Надя нас через верх поведет, через переход, а она поехала вниз. Она хотела по улице пройти, потому что погода была ничего себе, летняя.
Но когда мы подошли, чтобы на улицу выходить, летняя погода окончилась и пошел дождь.
— Ох, как неприятно! — сказала Надя. — Придется теперь опять подниматься!