Умопомрачительное искусство циркачей о чем этот текст
Умопомрачительное искусство циркачей о чем этот текст
Писатель мне говорит: «Пишу сейчас книгу. Форма – дневник. Впрочем, никто не будет обращать внимания на то, как книга написана, все будут поглощены смыслом».
Так-то так. Но все же, чтобы люди не замечали, как книга написана, нужно единственное условие: она должна быть написана хорошо.
Умопомрачительное искусство циркачей. Кажется неправдоподобной эта точность движений, эта способность в такой степени управлять своим телом. Это на грани с чудом.
Но когда я смотрю цирковую программу, я после третьего номера как-то сразу перестаю всему удивляться. Мне кажется, что они все могут. И так могут. И эдак могут. Еще и не так могут. Невероятно, сногсшибательно, конечно, но если они умеют так делать, что же, пусть.
Между тем вопрос не лишен интереса. В нем гнездит одна из важнейших проблем искусства.
Художник – как бы гениален он ни был – приглашает читателя (или зрителя, если это художник-живописец) в сопереживатели. Читатель переживает судьбу Анны Карениной, Печорина, Робинзона Крузо, Гулливера, Тома Сойера, Дон-Кихота, Квазимодо, Андрея Болконского, Тараса Бульбы… Он переживает или сопереживает все, что происходит с героями, как если бы это происходило с ним самим. Отсюда и острота переживания, отсюда и сила воздействия искусства. Если читатель и не подставляет себя полностью на место литературных героев, то он как бы находится рядом с ними, в той же обстановке. Он не просто свидетель, но и непременно соучастник происходящего.
В цирке этого приглашения в соучастники не происходит. Я могу вообразить себя Робинзоном Крузо, Дубровским или д’Артаньяном. Но я не могу вообразить себя на месте циркача, зацепившегося мизинцем ноги за крючок под куполом цирка, висящего вниз головой, в зубах держащего оглоблю, с тем чтобы на оглобле висело вниз головами еще два человека и чтобы все это быстро вращалось. Я не могу представить себя стоящим на вертком деревянном мяче и жонглирующим сразу двадцатью тарелками.
Они это умеют, пусть делают, а я буду глядеть на них со стороны. Сногсшибательно, конечно. Но если они умеют…
Самое определяющее слово для писателя и художника вообще и самый большой комплимент ему – исследователь.
Бальзак исследовал, скажем, душу и психологию скряги Гобсека, Толстой – душу и психологию женщины, изменившей мужу, Пришвин – вопрос о месте природы в душе и жизни человека, Пушкин – вопрос отношения личности и государственности («Медный всадник»), Достоевский – взаимодействие добра и зла в душе человека… Да мало ли! Современные наши писатели тоже пытаются исследовать, один – психологию человека на войне, другой – проблемы колхозного строительства, третий – быт городской семьи, четвертый – отношения между двумя поколениями…
Итак, писатель – исследователь, и как таковой должен быть элементарно добросовестным. Это самое первое, что от него требуется.
Исследователь-ботаник, обнаружив новый цветок о шести лепестках, не напишет в своем исследовании, что лепестков было пять. Сама мысль о таком поведении ботаника абсурдна. Географ, обнаружив неизвестную речку, текущую с севера на юг, не будет вводить людей в заблуждение, что речка течет на восток. Исследователь, сидящий на льдине около полюса, не будет завышать или занижать температуру и влажность воздуха, чтобы кому-нибудь сделать приятное.
Только иные писатели позволяют себе подчас говорить на белое черное, очернять или, напротив, обелять действительность. В таком случае – исследователи ли, то есть писатели ли они?
Есть игра, или как теперь модно говорить – психологический практикум. Заставляют быстро назвать фрукт и домашнюю птицу.
Если человек выпалит сразу «яблоко» и «курицу», то считается, что он мыслит банально и трафаретно, что он не оригинальная, не самобытная личность. Считается, что оригинальный и самобытный человек, обладающий умом из ряда вон выходящим, должен назвать другое: апельсин, грушу, утку, индюка.
Но дело здесь не в оригинальности ума, а в открытом простодушном характере или, напротив, в хитрости и лукавстве. Лукавый человек успеет заподозрить ловушку, и хотя на языке у него будут вертеться то же яблоко и та же курица, он преодолеет первоначальное, импульсивное желание и нарочно скажет что-нибудь незамысловатее вроде хурмы и павлина.
Памятник «Тысячелетие России» в Новгороде. На барельефе, как известно, сто девять человек, удостоившихся, сподобившихся олицетворять отечество и его славу. Конечно, тут не все люди, кто мог бы олицетворять, всех невозможно было бы уместить. Значит, был строгий выбор, а в выборе была тенденция.
Есть Пушкин, но нет Белинского, есть Гоголь, но нет Степана Разина. Есть Сусанин, но нет Пугачева, есть Минин, но нет Булавина, есть Лермонтов, но нет Радищева…
Можно было бы теперь упрекнуть тех, кто выбрал, за такую тенденцию, за такую ограниченность. Но, с другой стороны, разве одни не попавшие, не сподобившиеся могли бы составить Россию без тех, кто сподобился и попал?
Мастер говорит: «Ты сидишь и чеканишь два года серебряный рубль, и получается изумительное изделие ручной чеканки. А в это время со штамповочного станка выбрасывают на рынок те же по рисунку алюминиевые рубли и пускают их по той же цене».
Происходит девальвация мастерства и искусства.
Для художника весь материал, – а он в объеме не имеет пределов, ибо в конечном счете он – сама жизнь, – это как обыкновенное солнце. Его много, оно везде. Оно обладает своими качествами: теплое, светлое, Однако, чтобы резко проявить его основное качество, чтобы воочию показать, что солнце – это огонь, мы должны собрать его рассеянные лучи в пучок при помощи двояковыпуклой линзы. Образуется маленькая ослепительно-яркая точка, от которой тотчас начинает куриться дымок.
Сущностью любого произведения искусства должно быть нечто объективное в субъективном освещении. Например, художник пишет дерево. Но это значит, он пишет: «Я и дерево». Или: «Я и женщина», «Я и русский пейзаж», «Я и кавказский пейзаж», «Я и демон», «Я и московская улица»…
Значит, нужно изобразить основные характерные признаки московской улицы так, чтобы в них сквозило отношение художника к изображаемому: то ли он любит московскую улицу – и она кажется ему прекрасной и величественной, то ли он не любит ее – и она представляется унылой, серой, холодной, не живой.
Ну, а как быть художнику, если ему нужно изобразить: «я и вся земля», «я и человечество», «я и вселенная»?
Может быть, именно в этой точке начинается Рерих.
В одном романе Жюль Верна люди решили при помощи выстрела из огромной пушки сместить ось земного шара. Тогда растопились бы полярные льды, половину Европы, в том числе и Париж, залило бы водой и так далее.
Время выстрела было объявлено. Европейцы в панике ждали часа катастрофы.
Только один математик сидел спокойно в парижском кафе и пил кофе. Он проверил расчеты безумцев, нашел ошибку в расчетах и знал, что ничего не произойдет.
Как часто во время литературных дискуссий и шумных кампаний приходится довольствоваться грустной ролью математика, спокойно пьющего кофе.
Что значит – знаю ли я этого человека? Это значит – знаю ли я, как он поступит в том или другом случае, в той или иной сложившейся обстановке.
Я жил сорок дней в Малеевке. Писал рассказы, роман, катался на лыжах, читал, слушал самого себя.
ЛитЛайф
Жанры
Авторы
Книги
Серии
Форум
Солоухин Владимир Алексеевич
Книга «Камешки на ладони»
Оглавление
Читать
Помогите нам сделать Литлайф лучше
Писатель мне говорит: «Пишу сейчас книгу. Форма – дневник. Впрочем, никто не будет обращать внимания на то, как книга написана, все будут поглощены смыслом».
Так-то так. Но все же, чтобы люди не замечали, как книга написана, нужно единственное условие: она должна быть написана хорошо.
Умопомрачительное искусство циркачей. Кажется неправдоподобной эта точность движений, эта способность в такой степени управлять своим телом. Это на грани с чудом.
Но когда я смотрю цирковую программу, я после третьего номера как-то сразу перестаю всему удивляться. Мне кажется, что они все могут. И так могут. И эдак могут. Еще и не так могут. Невероятно, сногсшибательно, конечно, но если они умеют так делать, что же, пусть.
Между тем вопрос не лишен интереса. В нем гнездит одна из важнейших проблем искусства.
Художник – как бы гениален он ни был – приглашает читателя (или зрителя, если это художник-живописец) в сопереживатели. Читатель переживает судьбу Анны Карениной, Печорина, Робинзона Крузо, Гулливера, Тома Сойера, Дон-Кихота, Квазимодо, Андрея Болконского, Тараса Бульбы… Он переживает или сопереживает все, что происходит с героями, как если бы это происходило с ним самим. Отсюда и острота переживания, отсюда и сила воздействия искусства. Если читатель и не подставляет себя полностью на место литературных героев, то он как бы находится рядом с ними, в той же обстановке. Он не просто свидетель, но и непременно соучастник происходящего.
В цирке этого приглашения в соучастники не происходит. Я могу вообразить себя Робинзоном Крузо, Дубровским или д’Артаньяном. Но я не могу вообразить себя на месте циркача, зацепившегося мизинцем ноги за крючок под куполом цирка, висящего вниз головой, в зубах держащего оглоблю, с тем чтобы на оглобле висело вниз головами еще два человека и чтобы все это быстро вращалось. Я не могу представить себя стоящим на вертком деревянном мяче и жонглирующим сразу двадцатью тарелками.
Они это умеют, пусть делают, а я буду глядеть на них со стороны. Сногсшибательно, конечно. Но если они умеют…
Самое определяющее слово для писателя и художника вообще и самый большой комплимент ему – исследователь.
Бальзак исследовал, скажем, душу и психологию скряги Гобсека, Толстой – душу и психологию женщины, изменившей мужу, Пришвин – вопрос о месте природы в душе и жизни человека, Пушкин – вопрос отношения личности и государственности («Медный всадник»), Достоевский – взаимодействие добра и зла в душе человека… Да мало ли! Современные наши писатели тоже пытаются исследовать, один – психологию человека на войне, другой – проблемы колхозного строительства, третий – быт городской семьи, четвертый – отношения между двумя поколениями…
Итак, писатель – исследователь, и как таковой должен быть элементарно добросовестным. Это самое первое, что от него требуется.
Исследователь-ботаник, обнаружив новый цветок о шести лепестках, не напишет в своем исследовании, что лепестков было пять. Сама мысль о таком поведении ботаника абсурдна. Географ, обнаружив неизвестную речку, текущую с севера на юг, не будет вводить людей в заблуждение, что речка течет на восток. Исследователь, сидящий на льдине около полюса, не будет завышать или занижать температуру и влажность воздуха, чтобы кому-нибудь сделать приятное.
Только иные писатели позволяют себе подчас говорить на белое черное, очернять или, напротив, обелять действительность. В таком случае – исследователи ли, то есть писатели ли они?
Есть игра, или как теперь модно говорить – психологический практикум. Заставляют быстро назвать фрукт и домашнюю птицу.
Если человек выпалит сразу «яблоко» и «курицу», то считается, что он мыслит банально и трафаретно, что он не оригинальная, не самобытная личность. Считается, что оригинальный и самобытный человек, обладающий умом из ряда вон выходящим, должен назвать другое: апельсин, грушу, утку, индюка.
Но дело здесь не в оригинальности ума, а в открытом простодушном характере или, напротив, в хитрости и лукавстве. Лукавый человек успеет заподозрить ловушку, и хотя на языке у него будут вертеться то же яблоко и та же курица, он преодолеет первоначальное, импульсивное желание и нарочно скажет что-нибудь незамысловатее вроде хурмы и павлина.
Памятник «Тысячелетие России» в Новгороде. На барельефе, как известно, сто девять человек, удостоившихся, сподобившихся олицетворять отечество и его славу. Конечно, тут не все люди, кто мог бы олицетворять, всех невозможно было бы уместить. Значит, был строгий выбор, а в выборе была тенденция.
Есть Пушкин, но нет Белинского, есть Гоголь, но нет Степана Разина. Есть Сусанин, но нет Пугачева, есть Минин, но нет Булавина, есть Лермонтов, но нет Радищева…
Можно было бы теперь упрекнуть тех, кто выбрал, за такую тенденцию, за такую ограниченность. Но, с другой стороны, разве одни не попавшие, не сподобившиеся могли бы составить Россию без тех, кто сподобился и попал?
Мастер говорит: «Ты сидишь и чеканишь два года серебряный рубль, и получается изумительное изделие ручной чеканки. А в это время со штамповочного станка выбрасывают на рынок те же по рисунку алюминиевые рубли и пускают их по той же цене».
Происходит девальвация мастерства и искусства.
Для художника весь материал, – а он в объеме не имеет пределов, ибо в конечном счете он – сама жизнь, – это как обыкновенное солнце. Его много, оно везде. Оно обладает своими качествами: теплое, светлое, Однако, чтобы резко проявить его основное качество, чтобы воочию показать, что солнце – это огонь, мы должны собрать его рассеянные лучи в пучок при помощи двояковыпуклой линзы. Образуется маленькая ослепительно-яркая точка, от которой тотчас начинает куриться дымок.
Сущностью любого произведения искусства должно быть нечто объективное в субъективном освещении. Например, художник пишет дерево. Но это значит, он пишет: «Я и дерево». Или: «Я и женщина», «Я и русский пейзаж», «Я и кавказский пейзаж», «Я и демон», «Я и московская улица»…
Значит, нужно изобразить основные характерные признаки московской улицы так, чтобы в них сквозило отношение художника к изображаемому: то ли он любит московскую улицу – и она кажется ему прекрасной и величественной, то ли он не любит ее – и она представляется унылой, серой, холодной, не живой.
Ну, а как быть художнику, если ему нужно изобразить: «я и вся земля», «я и человечество», «я и вселенная»?
Может быть, именно в этой точке начинается Рерих.
В одном романе Жюль Верна люди решили при помощи выстрела из огромной пушки сместить ось земного шара. Тогда растопились бы полярные льды, половину Европы, в том числе и Париж, залило бы водой и так далее.
Время выстрела было объявлено. Европейцы в панике ждали часа катастрофы.
Только один математик сидел спокойно в парижском кафе и пил кофе. Он проверил расчеты безумцев, нашел ошибку в расчетах и знал, что ничего не произойдет.
Как часто во время литературных дискуссий и шумных кампаний приходится довольствоваться грустной ролью математика, спокойно пьющего кофе.
Что значит – знаю ли я этого человека? Это значит – знаю ли я, как он поступит в том или другом случае, в той или иной сложившейся обстановке.
Я жил сорок дней в Малеевке. Писал рассказы, роман, катался на лыжах, читал, слушал самого себя.
Однажды пошли стихи. Четыре стихотворения за три дня. Потом стихи прекратились так же неожиданно, как возникли. Значит, из сорока дней три оказались стихотворными. Но чтобы эти три дня подкараулить, нужно было все сорок дней прислушиваться к самому себе.
Если бы эти три дня пришлись на Москву (с утра – телефонные звонки, в одиннадцать – встреча в редакции, в три – совещание, в шесть – просмотр нового фильма), то написанных мною четырех стихотворений не появилось бы. Я так и не узнал бы, что у меня, оказывается, было три стихотворных дня.
Умопомрачительное искусство циркачей о чем этот текст
Владимир Алексеевич Солоухин (1924-1997)
Иногда мне приходилось сидеть на морском берегу, усыпанном мелкими разноцветными камешками. Они, правда, сначала не кажутся разноцветными – этакая однообразная сероватая масса. Их называют галькой.
Сидя на берегу, невольно начинаешь перебирать камешки вокруг себя. Возьмешь горсть, просеешь сквозь пальцы, возьмешь горсть, просеешь сквозь пальцы… Или возьмешь камешек и бросишь его в воду. Пойдут круги. Снова возьмешь камешек и бросишь в воду. Занятие не то чтобы очень интеллектуальное, но нисколько не хуже домино или подкидного дурака.
Неожиданно один из камешков останавливает ваше внимание. Он округлый, полупрозрачный, но полупрозрачная сердцевина его слегка красновата, как будто в нем растворена капля крови.
Или, напротив, он черный, как лаковый, а по черному лаку – желтый узор, похожий, скажем, на пальму.
Или по цвету он обыкновенный, серенький, но по форме – чистая женская туфелька.
Или он зеленый, а на нем летящая белая чайка. Да что говорить – бесчисленны и разнообразны камешки на морском берегу!
Понравившиеся вам, так сказать, экземпляры вы невольно складываете отдельно в купальную шапочку, или в башмак, или на разостланную газету. Хотелось бы их увезти в Москву, показать друзьям, самому полюбоваться зимой, вспомнить о синем море.
Но красивых, необыкновенных камней набирается все больше, и тут вы начинаете то, что можно назвать вторым туром.
Вы уже не обращаете внимания на рассыпанные прибрежные камешки, вы отбираете из тех, что были отобраны вами раньше. Вы кладете на ладонь с десяток камешков и пальцем долго перекатываете их с места на место, пока не остановите свой выбор на трех, а остальные семь выбросите обратно на берег…
Теперь ближе к делу. Много лет назад я завел себе тетрадь в темно-коричневом переплете, из тех, что у нас называются общими. При чтении книги, в разговоре с друзьями, на писательском собрании, во время одиноких прогулок, в жарком споре мелькала иногда мысль… Впрочем, не то чтобы мысль – некая формулировка, некое представление, касающееся чаще всего литературы. Ну и смежных искусств.
Это представление, эту формулу, эту мысль (может быть, в конце концов проще всего сказать – мысль) я старался либо запомнить, либо записать на клочке бумаги, на авиационном билете, на листочке, выдранном из чужого перекидного календаря.
Когда такие бумажки накапливались по карманам, я доставал их, разглаживал на ладони, потому что происходил отбор. Некоторые я переписывал в тетрадку.
У меня была очень утилитарная цель. Я собирался писать, а впоследствии и писал роман, в котором (предполагалось) герои будут много разговаривать об искусств больше всего о литературе. Ну и о разных других вещах. Я думал, что заготавливаю кирпичики для романа.
При написании романа существуют свои законы. Мои кирпичики все оставались и оставались в стороне, а герои говорили то, что им было нужно говорить по ходу дела.
Время от времени я брал из тетради иной камешек и вставлял его в очередную статью. В иную статью я вставлял два-три камешка, и статья, мне казалось, становил живее.
Потом начался третий тур. Подолгу я листал свою тетрадь и снова перебирал и перебирал, пока какая-нибудь пятая или десятая запись не попадала в избранные. Я брал ее и заключал в более четкую и строгую форму. Практически это выражалось в том, что я выписывал ее из тетради с соответствующей литературной обработкой на отдельный лист бумаги.
Для очень внимательного читателя некоторые записи возможно, покажутся где-то читанными. Вероятно, в моих же статьях. Или в «Письмах из Русского музея», или в том же романе «Мать-мачеха», или в книге «Слово живое и мертвое», или в книге «Славянская тетрадь»…
По какому же принципу я предлагаю их, эти некоторые записи, читательскому вниманию вторично? Принцип у меня такой. Если камешек был взят в статью из тетради, я его сохраняю и здесь. Если же он был найден в процессе писания статьи или книги, то я его в тетрадь задним числом не вписывал и его на предлагаемых теперь читательскому вниманию страницах не окажется.
Друзья говорят: не торопись. Ведь придется еще и впредь писать статьи, камешки пригодятся. А я отвечаю – пусть! Во-первых, насобираю еще. Во-вторых, может быть, так даже интереснее. Одно дело, когда камешек теряется среди других бесчисленных камней, то есть среди многословия статьи, другое дело, когда он отдельно лежит на ладони.
Надо бы и еще поперебирать, пропустить через четвертый тур. Да и те, что пока остались в стороне, в тетради, тоже не совсем еще выброшены и подлежат постепенной переборке.
Но и то правда, пусть поперебирает читатель. Если из всей этой высыпанной перед ним на стол груды камешков он отберет для себя хотя бы пяток, и то ладно. Я ведь и собирал их только для того, чтобы показать людям, в надежде, что некоторые из них окажутся забавными.
После журнальной публикации мне говорили, что иные мои суждения не бесспорны. Но я и не обязывался изрекать бесспорные истины.
В юности, в начале творческого пути, у поэта иногда вдруг получаются такие перлы искусства, которые изумляют всех.
Потом он приобретает опыт, становится мастером, постигает законы композиции, архитектоники, гармонии и дисгармонии, обогащается целым арсеналом средств и профессиональных секретов.
И вот, вооружившись всем этим, он всю жизнь пытается сознательно достичь той же высоты, которая в юности далась ему как бы случайно.
Можно исследовать химический состав, технологию производства, рецепты, тайны мастерства и все точно узнать: почему фарфоровая чашка звенит красиво и ярко, а просто глиняная издает глухой звук.
Но мы никогда не узнаем – почему одни фразы, стихотворные строки, строфы бывают звонкими, а другие глухими.
Дело вовсе не в глухих согласных, шипящих, закрытых и открытых звуках. Каждое слово без исключения может звенеть, будучи поставленным на свое место. Слова одни и те же, но в одном случае из них получается фарфор, бронза, медь, а в другом случае – сырая клеклая глина.
Один поет, а другой хрипит. Один чеканит, другой мямлит. Одна строка как бы светится изнутри, другая тускла и даже грязна. Одна похожа на драгоценный камень, другая – на комок замазки.
Если около пчелиного улья поставить смородиновый, скажем, сироп, то он повлияет на качество меда, на его витаминность, потому что пчелы будут сироп пить и незаметно подмешивать в натуральный, цветочный, собственно пчелиный мед. Таким образом можно получить мед с молочным, морковным, лимонным, хвойным оттенками.
Точно так же книга, которую читаешь, когда пишешь что-нибудь свое, незаметно влияет на то, что пишешь. Едва уловимый узор витиеватости и расцвеченности появится на ткани произведения, если читаешь в эти дни книгу, написанную расцвеченно и витиевато. Налет сухости возникает, если читаешь сухую научную информацию. Печать лаконизма или расслабленности ляжет при чтении соответствующих книг.
Зная это, можно и нужно сознательно выбирать для себя чтение в зависимости от того, что пишешь и какой «витамин» более для данного случая подходящ.
Почему герои «Мертвых душ» вот уже стольким поколениям читателей кажутся удивительно яркими, выпуклыми, живыми? Ни во времена Гоголя, ни позже, я думаю, нельзя было встретить в чистом виде ни Собакевича, ни Ноздрева, ни Плюшкина. Дело в том, что в каждом из гоголевских героев читатель узнает… себя! Характер человеческий очень сложен. Он состоит из множества склонностей. Гоголь взял одного нормального человека (им мог быть и сам Гоголь), расщепил его на склонности, а потом из каждой склонности, гиперболизировав ее, создал самостоятельного героя. В зародышевом состоянии живут в каждом из нас и склонность к бесплодному мечтательству, и склонность к хвастовству, и склонность к скопидомству, хотя в сложной совокупности характера никто из нас не Манилов, не Ноздрев, не Плюшкин. Но они нам очень понятны и, если хотите, даже близки.
№ 150. 1) Изучите во на которые вам предстоит ответить после работы с текстом. Подумайте, какие виды чтения вам понадобятся для этого.
1. О чем этот текст?
2. Сколько в нем частей?
3. Каково содержание каждой части текста?
4. Каких персонажей художественных произведений русской и мировой классики упоминает автор в тексте? С какой целью?
5. Определите по толковому словарю, сколько значений у слова ИСКУССТВО. В каком значении это слово использовано в тексте?
6. Над какой проблемой размышляет писатель?
7. Какова главная мысль текста?
Умопомрачительное искусство циркачей. Кажется неправдоподобной эта точность движений, эта в такой степени управлять своим телом. Это на грани с чудом.
Но когда я смотрю цирковую программу, я после третьего номера как-то сразу перестаю всему удивляться. Мне кажется, что они все могут. И эдак могут. Еще и не так могут. Невероятно, сногсшибательно, конечно, но, если они умеют так делать, что же, пусть.
Между тем во не лишен интереса. В нем гнездится одна из важнейших проблем искусства.
Художник, как бы гениален он ни был, приглашает читателя (или зрителя, если художник-живописец) в сопереживатели. Читает переживает судьбу Анны Карениной, Печорина, Робинзона Крузо, Гулливера, Тома Сойера, Дон Кихота, Квазимодо, Андрея Болконского, Тараса Бульбы… Он переживает или сопереживает все, что происходит с героями, как если бы это происходило с ним самим. Отсюда и острота переживания, отсюда и сила воздействия искусства. Если читатель и не подставляет себя полностью на место литературных героев, то он как бы находится рядом с ними, в той же обстановке. Он не свидетель, но и непременно соучастник происходящего.
В цирке этого приглашения в соучастники не происходит. Я могу вообразить себя Робинзоном Крузо, Дубровским или д`Артаньяном. Но я не могу вообразить себя на месте циркача, зацепившегося мизинцем ноги за крючок под куполом цирка, висящего вниз головой, в зубах держащего оглоблю, с тем чтобы на оглобле висело вниз головами еще два человека и чтобы все это быстро вращалось. Я не могу представить себя стоящим на вертком деревянном мяче и жонглирующим сразу двадцатью тарелками.
Они это умеют, делают, а я буду глядеть на них со стороны. Сногсшибательно, конечно. Но если они умеют…
2) Составьте и запишите 2-3 во по содержанию текста.
3) Подробно устно изложите содержание второго абзаца текста.
4) Сжато изложите содержание текста в письменной форме.
5) Назовите виды чтения, задействованные вами при ответах на во и выполнении заданий, и объясните свой выбор.
Ответы
1. сегодня мы на уроке физкультуры бегали, делали зарядку и играли в волейбол.
2. на языке говорят все жители россии, в том числе украинцы, белорусы.
в отрывке говорится о железной дороге, или о железнодорожном полотне.
машина катилась по земляному полотну. земляное полотно простиралось на многие километры. из полотна невода достали много рыбы. мы купили красное полотно на знамя.
добрый человек в моем понимании.
каждый человек хоть раз в жизни задумывался, что такое доброта. однако, мало кто смог дать точного ответа на этот вопрос. у каждого оказалось свое мнение. что же такое доброта? доброта- отстутствие зла. доброта-отсутствие злых мыслей. доброта- отстутствие ненависти и гнева.. быть добрым- это ценное качество, но все-таки быть добрым нужно умеренно. тоесть, если кто-то просит у нас деньги, прикидывается бедным и плохо живущим, хочет чтобы вы приобрели ему что-то а взамен ничего не дает, нужно внимательно присмотреться, и подумать: а не пользуется ли он моей добротой? так что, быть добрым нужно только с близкими и хорошо знакомыми людьми. добрый человек- тот кто добр не только к другим но и к себе. добрый человек- это тот, кто всегда придет на и успокоит в трудную минуту. по моему- это самые ценные качества доброго человека.
вода была, как парное молоко, и поэтому все пошли купаться
я бегал по утрам, а также делал зарядку
вова поймал огромную рыбу и все смотрели на неё с восхищением
фильм был неинтересный и поэтому мы с машей решили недосматривать его
солнце было уже высоко, птицы щебетали, но вода оставалась холодной