постмодернизм влияние на жизнь общества
Постмодернизм как духовное состояние и образ жизни
В социальной сфере постмодернизм соответствует обществу потребления и массмедиа (средств массовой коммуникации и информации), основные характеристики которого выглядят аморфными, размытыми и неопределенными. В нем нет четко выраженной социально-классовой структуры. Уровень потребления — главным образом материального — выступает основным критерием деления на социальные слои. Это общество всеобщего конформизма и компромисса. К нему все труднее применять понятие «народ», поскольку последний все больше превращается в безликий «электорат», в аморфную массу «потребителей» и «клиентов». В еще большей степени это касается интеллигенции, которая уступила место интеллектуалам, представляющим собой просто лиц умственного труда. Число таких лиц возросло многократно, однако их социально-политическая и духовная роль в жизни общества стала почти незаметной.
Можно сказать, что интеллектуалы наилучшим образом воплощают состояние постмодерна, поскольку их положение в обществе изменилось наиболее радикально. В эпоху модерна интеллектуалы занимали ведущие позиции в культуре, искусстве, идеологии и политике. Постмодерн лишил их прежних привилегий. Один западный автор по этому поводу замечает: раньше интеллектуалы вдохновляли и вели народ на взятие Бастилий, теперь они делают карьеру на их управлении. Интеллектуалы уже не претендуют на роль властителей дум, довольствуясь исполнением более скромных функций. По мнению Лиотара, Ж. П. Сартр был последним «большим интеллектуалом», верившим в некое «справедливое дело», за которое стоит бороться. Сегодня для подобных иллюзий не осталось никаких оснований. Отсюда название одной из книг Лиотара — «Могила интеллектуала». В наши дни писатель и художник, творец вообще, уступают место журналисту и эксперту.
В постмодерном обществе весьма типичной и распространенной фигурой выступает «яппи», что в буквальном смысле означает «молодой горожанин-профессионал». Это преуспевающий представитель среднего слоя, лишенный каких-либо «интеллигентских комплексов», целиком принимающий удобства современной цивилизации, умеющий наслаждаться жизнью, хотя и не совсем уверенный в своем благополучии. Он воплощает собой определенное решение идущего от Ж. Ж. Руссо спора между городом и деревней относительно того, какой образ жизни следует считать нравственным и чистым. Яппи отдает явное предпочтение городу.
Еще более распространенной фигурой является «зомби», представляющий собой запрограммированное существо, лишенное личностных свойств, неспособное к самостоятельному мышлению. Это в полном смысле слова массовый человек, его нередко сравнивают с магнитофоном, подключенным к телевизору, без которого он теряет жизнеспособность.
Постмодерный человек отказывается от самоограничения и тем более аскетизма, столь почитаемых когда-то протестантской этикой. Он склонен жить одним днем, не слишком задумываясь о дне завтрашнем и тем более о далеком будущем. Главным стимулом для него становится профессиональный и финансовый успех. Причем этот успех должен прийти не в конце жизни, а как можно раньше. Ради этого постмодерный человек готов поступиться любыми принципами. Происшедшую в этом плане эволюцию можно проиллюстрировать следующим образом. М. Лютер в свое время (XVI век) заявил: «На том стою и не могу иначе». Как бы полемизируя с ним, С. Кьеркегор спустя три столетия ответил: «На том я стою: на голове или на ногах — не знаю». Позиция постмодерниста является примерно такой: «Стою на том, но могу где угодно и как угодно».
Мировоззрение постмодерного человека лишено достаточно прочной опоры, потому что все формы идеологии выглядят размытыми и неопределенными. Они как бы поражены неким внутренним безволием. Такую идеологию иногда называют «софт-идеологией», то есть мягкой и нежной. Она уже не является ни левой, ни правой, в ней мирно уживается то, что раньше считалось несовместимым.
Такое положение во многом объясняется тем, что постмодернистское мировоззрение лишено вполне устойчивого внутреннего ядра. В античности таковым выступала мифология, в средние века — религия, в эпоху модерна — сначала философия, а затем наука. Постмодернизм развенчал престиж и авторитет науки, но не предложил ничего взамен, усложнив человеку проблему ориентации в мире.
В целом мироощущение постмодерного человека можно определить как неофатализм. Его особенность состоит в том, что человек уже не воспринимает себя в качестве хозяина своей судьбы, который во всем полагается на самого себя, всем обязан самому себе. Конечно, яппи выглядит весьма активным, деятельным и даже самоуверенным человеком. Однако даже к нему с трудом применима идущая от Возрождения знаменитая формула: «Человек, сделавший сам себя». Он вполне понимает, что слишком многое в его жизни зависит от игры случая, удачи и везения. Он уже не может сказать, что начинал с нуля и всего достиг сам. Видимо, поэтому получили такое широкое распространение всякого рода лотереи.
Постмодерное общество теряет интерес к целям — не только великим и возвышенным, но и более скромным. Цель перестает быть важной ценностью. Как отмечает французский философ П. Рикёр, в наши дни наблюдается «гипертрофия средств и атрофия целей». Причиной тому служит опять же разочарование в идеалах и ценностях, в исчезновении будущего, которое оказалось как бы украденным. Все это ведет к усилению нигилизма и цинизма. Если И. Кант в свое время создал «Критику чистого разума» (1781), то его соотечественник П. Слотердайк в связи с двухсотлетним юбилеем кантовского труда издает «Критику цинического разума» (1983), считая, что нынешний цинизм вызван разочарованием в идеалах Просвещения. Цинизм постмодерна проявляется в отказе от многих прежних нравственных норм и ценностей. Этика в постмодерном обществе уступает место эстетике, принимающей форму гедонизма, где на первый план выходит культ чувственных и физических наслаждений.
В культурной сфере господствующее положение занимает массовая культура, а в ней — мода и реклама. Некоторые западные авторы считают моду определяющим ядром не только культуры, но и всей постмодерной жизни. Она действительно в значительной мере выполняет ту роль, которую раньше играли мифология, религия, философия и наука. Мода все освящает, обосновывает и узаконивает. Все, что не прошло через моду, не признано ею, не имеет права на существование, не может стать элементом культуры. Даже научные теории, чтобы привлечь к себе внимание и получить признание, сначала должны стать модными. Их ценность зависит не столько от внутренних достоинств, сколько от внешней эффективности и привлекательности. Однако мода, как известно, капризна, мимолетна и непредсказуема. Эта ее особенность оставляет печать на всей постмодерной жизни, что делает ее все более неустойчивой, неуловимой и эфемерной. Во многом поэтому французский социолог Ж. Липовецкий называет постмодерн «эрой пустоты» и «империей эфемерного».
Важную черту постмодерна составляет театрализация. Она также охватывает многие области жизни. Практически все сколько-нибудь существенные события принимают форму яркого и эффектного спектакля или шоу. Театрализация пронизывает политическую жизнь. Политика при этом перестает быть местом активной и серьезной деятельности человека-гражданина, но все больше превращается в шумное зрелище, становится местом эмоциональной разрядки. Политические баталии постмодерна не ведут к революции, поскольку для этого у них нет должной глубины, необходимой остроты противоречий, достаточной энергии и страстности. В политике постмодерна уже не встает вопрос о жизни или смерти. Она все больше наполняется игровым началом, спортивным азартом, хотя ее роль в жизни общества не уменьшается и даже возрастает. В некотором смысле политика становится религией постмодерного человека.
Отмеченные черты и особенности постмодернизма находят свое проявление и в духовной культуре — религии, науке, искусстве и философии.
Отношение постмодернизма к религии не всегда выглядит последовательным и определенным. Иногда в нем звучат обвинения в адрес христианства за его соучастие в утверждении веры в разум и прогресс. Некоторые постмодернисты призывают к отказу от христианства и возврату к дохристианским верованиям или же к отказу от веры вообще. Однако в целом преобладает положительный взгляд на религию. Постмодернизм всячески стремится восстановить прежнее, традиционное положение религии, возвысить ее роль и авторитет, возродить религиозные корни культуры, вернуть Бога как высшую ценность.
Что касается науки, то она подвергается со стороны постмодернизма серьезной критике. Наука в концепциях постмодернистов перестает быть привилегированным способом познания, лишается прежних претензий на монопольное обладание истиной. Постмодернизм отвергает ее способность давать объективное, достоверное знание, открывать закономерности и причинные связи, выявлять предсказуемые тенденции. Наука подвергается критике за то, что абсолютизирует рациональные методы познания, игнорирует другие методы и способы — интуицию и воображение. Она стремится к познанию общего и существенного, оставляя в стороне особенности единичного и случайного. Все это обрекает науку на упрощенное и неадекватное знание о мире. Некоторые постмодернисты ставят религию выше науки и предлагают не только реабилитировать религию, но и вернуть ей прежний авторитет, поскольку именно она, по их мнению, дает абсолютные, фундаментальные «изначальные истины».
Многие существенные черты постмодерна получают наиболее зримое воплощение в постмодернистском искусстве. Можно сказать, что, подобно тому как современность нашла свое наиболее яркое выражение в искусстве модернизма и авангарда, точно так же постсовременность находит свое наиболее сильное выражение в искусстве постмодернизма. Здесь вполне отчетливо выделяются две основные тенденции.
Первая из них преимущественно находится в русле массовой культуры. Она решительно противостоит модернизму и авангарду. Ее участники отвергают авангардистскую страсть к экспериментированию, погоню за новизной, устремленность в будущее. Всему этому они противопоставляют эклектизм, смешение всех существующих форм, стилей и манер, используя для этого приемы цитирования, коллажа, повторения. Футуризму авангарда они предпочитают пессимизм, ностальгию по прошлому, гедонизм (наслаждение) настоящего. В той или иной степени они реабилитируют классическую эстетику прекрасного, или, вернее, красивого, которую Лиотар именует эстетикой «слишком красивого». Такую эстетику вполне можно назвать эстетикой китча. Данная тенденция с наибольшей полнотой воплощает характерные черты постмодернизма. Конкретными ее примерами является творчество архитекторов Р. Вентури, Р. Бофилла, Ч. Дженкса.
Почему постмодернизм реакционен, или Чем опасны практики эстетической деконструкции
Впервые на русском языке вышел труд социального теоретика и левого экономиста Дэвида Харви «Состояние постмодерна: исследование истоков культурных изменений», увидевший свет еще в 1989 году, но не потерявший актуальности. Чем примечательно это исследование? Харви прослеживает социально-экономическую и концептуальную историю модерна, то, как произошел переход от модерна к постмодерну, и анализирует постмодернистские практики в искусстве, урбанистике, литературе, архитектуре и кинематографе. Подробнее о вмешательстве постмодерна в нашу культурную и социальную жизнь читайте дальше.
Какую же общую оценку следует дать постмодернизму? Ниже я предложу предварительный ответ на этот вопрос. Положительный эффект постмодернизма обусловлен характерным для него вниманием к различию, трудностям коммуникации, сложности и нюансам различных интересов, культур, мест и т.д.
Действительно, метаязыки, метатеории и метанарративы модернизма (особенно в его поздних проявлениях) стремились к приукрашиванию важных различий и в итоге оказались неспособны уделять внимание значимым разрывам и деталям.
Для постмодернизма, напротив, особенно важно осознание «множественных форм инаковости в том виде, как они возникают из различий в субъективности, гендере и сексуальности, расе и классе, временных (конфигурации чувственности) и пространственных географических местоположениях и смещениях (locations and dislocations)».
Именно этот аспект постмодернистской мысли придает ей радикальное звучание, причем настолько резонансное, что традиционалистские неоконсерваторы типа Дэниела Белла вовсе не приветствуют, а, напротив, предостерегают от ее адаптации к индивидуализму, коммерциализму и предпринимательству. В конечном счете эти неоконсерваторы вряд ли доброжелательно отнесутся к утверждению Лиотара, что «временный контракт на деле вытесняет постоянные установления в профессиональных, аффективных, сексуальных, культурных, семейных, международных областях, в политических делах».
Дэниел Белл открыто сожалеет о крахе солидных буржуазных ценностей, о размывании рабочего класса и рассматривает современные тенденции как не столько поворот к нестабильному постмодернистскому будущему, сколько как исчерпанность модернизма, которая определенно предвещает наступление социального и политического кризиса уже в ближайшие годы.
Постмодернизм также следует рассматривать как склонность к копированию социальных, экономических и политических практик в обществе. Но поскольку постмодернизм предполагает копирование различных аспектов этих практик, он является в очень разных обличьях.
Наложение разных миров во многих постмодернистских романах, миров, между которыми в пространстве сосуществования преобладает некоммуникативная «инаковость», поразительным образом соотносится с нарастающими процессами вытеснения в гетто, отчуждения и изоляции бедных групп населения и меньшинств в старых городских центрах как в Великобритании, так и в США.
Поэтому постмодернистский роман легко прочитывается как метафорический срез распадающегося на отдельные фрагменты социального пейзажа, субкультур и локальных моделей коммуникации в Лондоне, Чикаго, Нью-Йорке или Лос-Анджелесе.
Поскольку большинство социальных показателей свидетельствует о значительном нарастании настоящей геттоизации начиная с 1970 года, стоит рассматривать постмодернистскую прозу в качестве явления, вероятно, отражающего данный факт.
Но возрастающие влияние, сила и власть, возникающие на другом конце социальной шкалы, производят совершенно иной этос. Ведь несмотря на невозможность усмотреть какое-либо отличие между работой в постмодернистском здании AT&T Филипа Джонсона и модернистском Seagram Building Миса ван дер Роэ, их направленные вовне имиджевые проекции отличаются.
«AT&T настаивали, что им нужна не просто еще одна стеклянная коробка, — говорил Джонсон. — Мы искали нечто выражающее имидж компании — аристократизм и силу. Ни один материал не соответствует этому лучше гранита» (даже несмотря на то что он стоил в два раза дороже стекла).
Вместе с роскошными домами и корпоративными штаб-квартирами эстетические выкрутасы становятся выражением классовой власти. Дуглас Кримп развивает эту мысль следующим образом:
Нынешнее состояние архитектуры предполагает, что архитекторы бросают вызов абстрактной, академической эстетике, хотя в действительности они рабы девелоперов недвижимости, которые разрушают наши города и выгоняют представителей рабочего класса из их домов… Новый небоскреб Филипа Джонсона… это не слишком затейливое девелоперское творение, наваливается на квартал, в котором нет особой нужды в еще одном небоскребе.
Напоминая об архитекторе Гитлера Альберте Шпеере, Кримп продолжает атаковать постмодернистскую маску, под которой скрывается усматриваемый им новый авторитаризм по отношению к городским формам.
Я выбрал два эти примера, чтобы проиллюстрировать, насколько важно тщательное рассмотрение того, какие именно виды социальной практики, какие наборы социальных отношений отражаются в различных эстетических движениях.
Читайте также
Однако это описание, конечно, не является полным, поскольку нам еще нужно в точности установить (и это будет предметом исследования в двух последующих частях моей книги), под что именно мимикрирует постмодернизм.
Кроме того, столь же очевидным образом опасно допущение, что постмодернизм — это исключительно подражательное явление, а не полноправное эстетическое вмешательство в политику, экономику и социальную жизнь.
К примеру, основательная «прививка» фикции, а заодно и функции к повседневным ощущениям должна иметь определенные последствия — возможно, непредвиденные — для социального действия. В конечном счете даже Маркс настаивал, что худшего архитектора от лучшей из пчел отличает то, что архитектор воздвигает свои сооружения в воображении, прежде чем придать им материальную форму.
Изменения в способах нашего воображения, мышления, планирования и рационализации неизбежно должны иметь социальные последствия. Только в этих весьма широких рамках соединения мимесиса и эстетического вмешательства способен обрести смысл широкий постмодернистский ряд.
Однако самоидентификация постмодернизма куда проще: он по большей части рассматривает себя как своенравное и довольно хаотичное движение, которое должно преодолеть все предполагаемые недуги модернизма.
Но здесь, по моему мнению, постмодернисты преувеличивают, изображая модерн столь вульгарным. У них он предстает либо карикатурой на все модернистское движение вплоть до того, что, как признает даже Дженкс, «слишком далеко заходящая демонизация модернистской архитектуры становится некой формой садизма», либо критикой лишь одного из направлений модернизма (альтюссерианство, модернистский брутализм и т.д.), как будто к этому направлению и сводится весь модернизм.
В конечном счете внутри модернизма было много конфликтующих течений, и постмодернисты вполне открыто воспроизводят некоторые из них. (Дженкс, например, бросает взгляд назад на период 1870–1914 годов, даже на неразбериху 1920-х годов, в то же время помещая капеллу Роншан Ле Корбюзье в число важных предшественников одного из направлений постмодернизма.)
Метанарративы, порицаемые постмодернистами, — метанарративы Маркса, Фрейда и даже более поздних фигур типа Луи Альтюссера — были гораздо более открытыми, детализированными и непростыми, нежели утверждают их критики.
Маркс и многие марксисты (в качестве разнообразных примеров я имею в виду Вальтера Беньямина, Эдуарда Томпсона и Перри Андерсона) обладают вполне хорошим вкусом к деталям, фрагментации и дизъюнкции, отсутствие которого часто высмеивается в постмодернистской полемике. Описание модернизации у Маркса исключительно богато на прозрения по поводу истоков как модернистской, так и постмодернистской чувствительности.
Столь же ошибочно списывать со счетов материальные достижения модернистских практик. Модернисты нашли способ контроля и сдерживания взрывоопасных условий капитализма. Например, они эффективно проявили себя в организации городской жизни и оказались способны выстраивать пространство таким образом, чтобы оно могло сдерживать пересекающиеся процессы, которые способствовали быстрому изменению городов в рамках капитализма XX века.
Если всему этому внутренне присущ некий кризис, то никоим образом не очевидно, что в этом следует обвинять модернистов, а не капиталистов. Модернистскому пантеону действительно есть чем похвастаться — я бы особо отметил британскую программу строительства и проектирования школ в начале 1960-х годов, которая разрешила некоторые из острых «квартирных вопросов» образования в условиях жестких бюджетных ограничений.
Приписывание социальных недугов физической форме ради их обоснования требует обращения к самым вульгарным видам пространственного детерминизма, которые в ином случае мало кто бы принял (хотя я с сожалением отмечаю, что архитектор Элис Коулмен, еще одна фигура из ближайшего окружения принца Чарльза, регулярно проводит неверные сопоставления между дурным дизайном и антисоциальным поведением, устанавливая между ними причинно-следственную связь).
В связи с этим интересно рассмотреть, каким образом обитатели «Жилой единицы» Firminy-Vert созданной Ле Корбюзье, организовались в социальное движение, чтобы не допустить уничтожения этого района (при этом, необходимо добавить, они исходили не из приверженности идеям Ле Корбюзье, а из более простых соображений: так случилось, что это место стало их домом).
Постмодернисты, что признает даже Дженкс, восприняли все великие достижения модернизма в архитектурном проектировании, хотя они определенно изменили эстетику и внешний вид, по меньшей мере легкомысленным образом.
Может быть интересно
Я также прихожу к выводу, что между масштабной историей модернизма и движением, именуемым постмодернизмом, гораздо больше преемственности, чем различия.
Мне представляется более обоснованным рассматривать постмодернизм в качестве отдельной разновидности кризиса внутри модернизма, кризиса, подчеркивающего фрагментарную, эфемерную и хаотическую сторону формулировки Бодлера (ту сторону, которую Маркс столь блестяще выявил в качестве внутренне присущей капиталистическому способу производства) и при этом выражающего глубоко скептическое отношение к любым отдельным предписаниям относительно того, как следует воспринимать, представлять или выражать нечто вечное и неизменное.
Все перечисленное уводит постмодернизм за пределы некой точки невозврата, в которой еще возможна какая-либо целостная политика, причем то крыло постмодернизма, которое стремится к бессовестному приспособлению к рынку, твердо становится на путь предпринимательской культуры, являющей собой клеймо реакционного неоконсерватизма.
Постмодернистские философы советуют нам не только принимать фрагментацию и какофонию голосов, посредством которых понимаются проблемы современного мира, но и получать от них удовольствие. Охваченные деконструкцией и делегитимацией любой формы аргументации, с которой они сталкиваются, они могут прийти лишь к приговору собственному критерию достоверности — той точке, где не остается никакого основания для разумного действия.
Постмодернизм заставляет нас принимать различные виды материализации и декомпозиции, фактически приветствуя маскировку и укрывательство, любые разновидности фетишизма, связанные с локальностью, отдельным местом или социальной группировкой.
Но при этом он отрицает тот тип метатеории, который способен постигнуть политико-экономические процессы (денежные потоки, международное разделение труда, финансовые рынки и т.п.), становящиеся все более универсальными в своих глубине, интенсивности, охвате и власти над повседневной жизнью.
Хуже всего то, что, хотя постмодернистское мышление и открывает радикальную перспективу путем признания аутентичности других голосов, оно тут же лишает эти голоса доступа к более универсальным ресурсам власти, загоняя их в гетто непрозрачной инаковости, специфичности той или иной языковой игры.
Тем самым эти голоса (женщин, этнических и расовых меньшинств, колонизированных народов, безработных, молодежи и т.д.) лишаются силы в мире асимметричных отношений власти. Языковая игра международных банкиров может казаться нам непроницаемой, похожей на кабалу, но с точки зрения властных отношений это не приравнивает ее к столь же непроницаемому языку чернокожего гетто.
Риторика постмодернизма опасна, поскольку она избегает конфронтации с реалиями политической экономии и спецификой глобальной власти.
Показательна наивность выдвинутого Жаном Франсуа Лиотаром «радикального предложения» о том, что открытие банков информации для всеобщего доступа якобы является прологом к радикальным реформам (как если бы у каждого из нас был одинаковый потенциал использовать эту благоприятную возможность).
Это предложение демонстрирует, что даже самые убежденные постмодернисты в конечном счете сталкиваются с необходимостью либо делать какие-то универсализирующие жесты (подобно призыву Лиотара к некоей исконной идее справедливости), либо, как Жак Деррида, уходить в тотальное политическое молчание.
Обойтись без метатеории невозможно. Постмодернизм просто загоняет ее в подполье, где она продолжает действовать в качестве «уже бессознательной эффективности».
Поэтому я согласен с позицией Терри Иглтона, отвергающего позицию Лиотара, для которого «не может быть разницы между истиной, властью и риторической соблазнительностью; властью обладает тот, кто владеет наиболее обтекаемым языком или самой колоритной историей». Восьмилетнее правление харизматического рассказчика в Белом доме свидетельствует о том, что эта политическая проблема исключительно устойчива, а постмодернизм подходит на опасно близкое расстояние к участию в эстетизации политики, на которой он основан.