очерки о колхозной жизни овечкин
В первый том вошли рассказы и очерки (1927–1960) и повесть «С фронтовым приветом» (1944).
Собрание сочинений в трех томах
Овечкин был властителем чувств моей молодости. Сказать бы — «дум», да будет перебор. Именно чувств!
Имя было озонным, притягательным, хмелящим, в нем содержался какой-то азарт: «Валентин Овечкин»! В колхозном строе я не понимал к той поре практически ничего, кроме разве того, что немец в сорок первом сохранил что-то подобное колхозам, назвав их только «общинами», что партизаны, изредка попадая к нам в присивашскую степь, рассказывали, что на «Большой земле» колхозов больше нет, а в сорок шестом Коля Крючков, единственный колхозник из нашего класса, хлебной карточки не получал, а ходил в школу только ради крохотного ломтика хлеба к «школьному завтраку». И с паспортом у него возникли большие проблемы, тогда как нам, совхозной братве, милости доставались «от природы».
Что мы родились вольными, а Коля Крючков — крепостным, это я и сейчас произношу с боязнью и оглядкой.
Это имя — «Валентин Овечкин» — я отделил из череды лауреатских колхозных обязательных чтений и, более того, удостоил включения в дипломную о великих стройках коммунизма. В один ряд с Борисом Полевым, молодым Аграновским, любителем шагающих экскаваторов Анатолием Злобиным мой избранник никак не входил, но я старался, всячески загонял его, калякая что-то насчет того, что подъем пока еще отстающих колхозов — тоже великая стройка…
Овечкин послал меня и на целину. Именно он, потому что функцию дрожжей общества выполнял тогда он один. Цикл «Своими руками» выходил в «Правде» в конце лета 1954-го, а через полгода я уже подал заявление «на новые земли». Надо было ехать и своими руками выправлять и чинить изломанное кем-то скверным и злым. Кем? И почему это должен был делать я? Перед целиной, сибирскими просторами и т. п. никаких моих вин не было, моя «терра» ограничивалась Крымом, Молдавией да Кубанью раннего детства, но… боялся опоздать! Что ни новый кусок Овечкина, то больше страх, что профукаешь жизнь, поезд уйдет непоправимо. Надо жить как Овечкин: за город не держаться (а у меня уже было уютное двухкомнатное гнездо на чердаке), начальству в рот не глядеть, труса не праздновать и цели иметь достойные, а не пальто для жены и не гонорар в конце месяца.
Открыл целину — да! — Хрущев, но послал меня и тысячи, тысячи других Овечкин. Скажете — наша волна была ответом на Двадцатый съезд? Но до съезда-то было еще ого-го сколько! Кулундинская степь, куда я попал, жила еще как бы с отрицательным знаком: ссыльные молдаване, калмыки, чеченцы, целые селения сибирских немцев с комендантами и запрещениями покидать бригаду, а тут еще поток амнистированных уголовников, посланных шалунами из ГУЛАГа «на освоение целинных и залежных земель».
Однако же я жил в мире продолжавшейся «Трудной весны». Вот этот директор МТС в Суетке, инженер с Магнитки, — он почти овечкинский Долгушин, а вот этот сговорчивый, считай, Руденко, то и дело из края налетит кто-то пугающе схожий с Борзовым. Разве что копий Мартынова не видать.
Книга, приходя к нам кусками, дисциплинировала. Ни разу мысль о бегстве, о том, что, мол, хватит, намерзлись и пыли наглотались, не приходила в голову: подтягивал известный кодекс чести, ты был включен в стремительный, ракетный по быстроте процесс «поумнения» автора и солидарного с ним читателя.
От не больно сложных постулатов 1952 года «не зарезать курочку, что несет золотые яички», не подрывать передовые колхозы, «чтобы все строили коммунизм, а не въезжали в царство небесное на чужом горбу»,
через первое внушение колхознику «ты хозяин своих полей» в 1953-м и выяснение, «откуда страх взялся», сковавший всю нашу жизнь страх, и «что заставляет идти против совести»,
к осознанию в 1954-м, что «ответственны за тяжкое положение в отстающих колхозах мы, местный партийный актив», к повороту иерархической лестницы узким концом вниз («из районов в колхозы, из области в районы, из Москвы в область — все ближе к деревне»),
через здравые и важные частности организационного, снабженческого, технического преображения, через замену блудливого «достал» благородным «купил», через обломки веры во всякие чудеса, в том числе и в королеву-кукурузу, к всеобъемлющему демократическому выводу главы 1956 года: «Никогда ничего плохого не случится с колхозом, если у колхозников будет высоко развито чувство коллективного беспокойства за свое добро, чувство хозяев своей жизни».
Какое-то время (какое только именно?) они, Хрущев и Овечкин, были полными единомышленниками, и писатель словно бы стелил шпалы для скорых и дерзких решений. Что это, перехват функций высших горизонтов власти? Литературный бонапартизм? Нет, скорее завязь демократического мышления. Из письма А. Твардовскому еще в январе 1953 года, когда Сталин жив, а в умах еще вечная мерзлота: «Может быть, не дело литераторов подсказывать правительству какие-то организационные решения, но безусловно наше дело показывать ход новых процессов в жизни из глубины, показывать назревание необходимости принятия организационных решений, не откладывая дело в долгий ящик… Нам же, народу, жить при этих организационных формах».
«Дней Александровых прекрасное начало…» Когда Хрущев стал изменять самому себе, Хрущеву Двадцатого съезда, когда возникла в нем трещина, расколовшая его жизнь на слова и дела, когда именно получил идейную отставку автор «Трудной весны», и фраза-разоблачение — «Хочется нового «Кавалера Золотой Звезды» почитать, только получше написанного, и уже про наши дни» — навсегда поссорила писателя с «нашим дорогим Никитой Сергеевичем» и превратила его в ссыльного от публицистики — это надо вычислять специально. Для нас тогдашних ясно было только, что Никита уже не тот, что прежде, а Овечкин — тот, и что писатель не гнется, не угодничает. Оборвал же «Трудную весну» еще в середине 1956 года! Отнял мандат на доверие!
Очерки В. Овечкина «Районные будни»
«Районные будни» (1952—1956, цикл из пяти очерков) советского писателя Валентина Овечкина (1904—1968). Иронически о рутинной жизни маленького, заштатного городка.
Колхозная деревня всегда глубоко интересовала Овечкина. После войны эта тема снова является главной для писателя. В 1947 г. в «Правде» был напечатан очерк «Дума об урожае», в котором резко критиковались незадачливые руководители колхозов, стремящиеся славой одного передовика прикрыть недостатки всего хозяйства. Уже в этом выступлении угадывается будущий автор «Районных будней», в которых назревшие проблемы сельского хозяйства рассмотрены разносторонне, с большой остротой и определенностью. Очерки построены на острых жизненных конфликтах, в них беспощадно развенчиваются те руководители, для которых важны не подлинные интересы дела, а формальное благополучие. Таковы в очерках первый секретарь райкома Борзов, секретарь обкома Маслеников. Им противостоят второй секретарь райкома Мартынов, директор МТС Долгушин, председатель передового колхоза Опенкин. Овечкин так рельефно, так правдиво очерчивает характеры героев очерка, что каждый из них словно уже знаком читателю, словно он встречался с ним в районах, МТС, колхозах. Сила очерков именно в том, что он пишет «почти с натуры, ничего не сочиняя».
Глубокое знание жизни колхозного села позволяет очеркисту оперативно освещать самые животрепещущие проблемы. Вскоре после сентябрьского Пленума ЦК КПСС в «Правде» появляются заметки писателя «Два костра». Никто до их появления не поставил так остро вопроса о том, как выполняется решение Пленума об укреплении руководящих колхозных кадров, кого направляют в тех или иных районных центрах председателями колхозов. А в некоторых районах, как показывает Овечкин, направляли «активистов» и «добровольцев» весьма сомнительной репутации. И очеркист заключает: в таких районах решение данной проблемы надо начинать с укрепления районного руководства.
Текст книги «Районные будни»
Автор книги: Валентин Овечкин
Советская классическая проза
Текущая страница: 1 (всего у книги 11 страниц)
В. ОВЕЧКИН
УПРЯМЫЙ ХУТОР
В феврале 1943 года фронт остановился на Миусе.
Рота Алексея Дорохина отрыла окопы в садах хутора Южного. Глубоко промёрзшую землю долбили ломами и пешнями, взятыми у местных жителей. Хутор стоял на взгорье – одна длинная, извилистая улица, два порядка хат; усадьбы нижнего порядка круто спускались к широкому, ровному, как стол, лугу. Метрах в ста от края усадеб вилась по лугу замёрзшая, засыпанная снегом вровень с берегами речка. За речкой, за лугом, в полукилометре – такое же взгорье и хутора. Там закрепились немцы.
Окопы нужны были для укрытия от артиллерийского огня и бомбёжек, а когда было тихо, бойцы отогревались в хатах. Гитлеровцам, поспешно удиравшим из хутора, не удалось сжечь его дотла. Сгорели только камышовые крыши, кое-где выгорели деревянные рамы в окнах, а стены, сложенные из самана – земляного кирпича, и потолки, густо смазанные толстым слоем глины и земли, огонь не взял.
– Не берёт ихний огонь русскую землю, – говорил, сильно тряся головою, старик, хозяин хаты, где расположился лейтенант Дорохин со своими телефонистами, связными, старшиной. – Это что ж, дело поправимо – крыша. А пока морозы держат – и потолок не протечёт. Жить можно.
Со стариком ютились в хате невестка – солдатка и мальчик лет двенадцати, внук. Мальчик бегал за хутор, где упал сбитый зенитками «Юнкерс», таскал оттуда листы дюраля, плексигласса. Старик заделал окна, которое – наглухо, досками и дюралем, которое – кусками плексигласса, вместо стекла, на косяк двери навесил дверцу с разбитого «зиса» и уже поглядывал наверх – соображал что-то насчёт крыши. Под копной старой гнилой соломы у него было припрятано с десяток брёвен, довоенного ещё, видимо, запаса. Дня три похаживал он вокруг копны, не решаясь обнаружить, на искушенье ротным поварам, свой клад, наконец, не вытерпел, вытащил два бревна, начал их обтёсывать на стропила, вязать.
– Не рано ли, дед, вздумал строиться? – спросил его Дорохин.
– А чего время терять, товарищ лейтенант… Не будете же больше отступать? Или на фронте – неустойка.
– Отступления не предвидится. Я не о том. На самой передовой живёшь. Угодят снарядом – пропали твои труды. Обожди, пока продвинемся дальше.
– Пока продвинетесь, у меня уже всё будет наготове. Вот обтешу стропила, повяжу их на земле. Камыша нажну на речке.
– Речка вся простреливается. Видишь, где немцы. На тех высотах. Из ручных пулемётов достают.
– Ночью, потихоньку. Днём я на речку не пойду… Только вы уж, товарищ лейтенант, будьте добреньки, прикажите вашим поварам, чтобы не зарились на мой лесок. От немцев – прятал, от своих – не таюсь. Оно-то, конечно, и поварам трудно, местность у нас безлесная, соломой ваши кухни не растопишь, но и нам теперь, как фронт пройдёт, ох, не легко будет с нуждой бороться! Каждая палка в хозяйстве понадобится… Вон в том дворе, через две хаты – куча кизяков. Пусть берут на топливо. Хозяев там нет. Хозяин в полиции служил, сбежал… Эти обрезочки можно бы дать вам на дрова… А впрочем, я их тоже в дело употреблю. Распущу на рейки – боронку сделаю легкую, на одну корову.
«Жаден старик, – подумал Алексей. – Корову где-то прячет. Крынку молока бойцам жалеет дать».
– Где же ваша корова? – спросил он.
– Отогнали на хутор Сковородин, к родичам. Подальше от фронта. Корову тут держать опасно.
– А невестке, внуку не опасно жить на передовой? Почему их не отправил к родичам? Коровой больше дорожишь?
– Не отправил, да… Попробуйте вы их отправить, товарищ лейтенант. Был у нас промеж собою семейный совет. Нельзя жилище бросать без присмотра. Всё же хата, хоть полхаты осталось! Садик у нас, деревья – чтоб не вырубили. Копёшка сена вон для корму – как это всё бросить? Я говорю: «Буду здесь жить, пока передовая не пройдет». А Ульяна говорит: «Я вас, папаша, одного не оставлю. Вдруг, что-нибудь с вами случится?» А Мишка говорит: «И с дедушкой, и с тобой может случиться, и меня возле вас не будет? Не пойду отсюда!» Так и порешили – держаться кучкой, семейство небольшое. Было – большое. Два сына – на фронте… А корову как не жалеть, товарищ лейтенант. Весна придёт, тягла нет, чем пахать-сеять? На корову вся надёжа…
Огрубел, что ли, Дорохин за полтора года войны, притупились в нём инстинкты хлебороба – речи хозяйственного старика не вызывали у него сочувствия. Ему рано было думать о наступающей весне, о пахоте. Дошли только до Миуса… Вот здесь, на снегу, на этом самом месте, где обтёсывал старик брёвна, лежали три дня тому назад, прикрытые плащ-палаткой, его лучший командир взвода сержант Данильченко, с которым шёл он от Сталинграда, и замполит Грибов. Кажется, остались ещё пятна крови на снегу.
– Брёвна мы твои, дед, не тронем, не волнуйся. А вот этими стружками прикажи невестке нагреть воды. Да побольше. Нам бы хоть голову помыть, в бане давно не были… Хозяин! Должен бы знать солдатскую нужду!
– Извиняюсь, товарищ лейтенант! Это мы мигом сообразим. Баньку сообразим! Вон в том сарайчике поставим чугунок, натопим. Котёл есть. Ульяна! Поди сюда! Слыхала об чём речь? Шевелись, действуй! Через час доложи товарищу командиру об выполнении приказания. Воевал и я, товарищ лейтенант. Много времени прошло. Ещё в японскую, в Манчжурии. Отвык, конечно, обабился в домашности… Разведчиком был.
Утром, когда Дорохин, проведя ночь в окопах с наблюдателями, пришёл в хату позавтракать, старик – звали его Харитоном Акимычем – предстал перед ним с георгиевской медалью, приколотой к обтёрханной, замызганной стёганке.
– Сберёг… Не для хвастовства прицепил – для виду, чтоб ваши ребята меня приметили. Проходу нет по хутору. Пароль, то, сё. Ночью часовые чуть не подстрелили. За шпиона переодетого принимают меня… А мне теперича придётся по всяким делам ходить.
– Ночью нечего болтаться по хутору.
– Так днём-то вовсе нельзя – неприятель заметит движение… У нас ночью общее собрание было. В поле, вон под теми скирдами.
– Колхозное. Правление выбирали.
– Колхозное. Где же он, ваш колхоз-то?
– Как – где? Вот здесь, в этом хуторе. В каждом дворе есть живая душа. Не в хате, так в погребе.
Старшина Юрченко подтвердил:
– В каждом дворе, товарищ лейтенант. Не поймёшь – передовая у нас или детские ясли? На том краю, где третий взвод разместили, у одной хозяйки – семеро детей. Слепили горку из снега, катаются на салазках. Не обращают внимания, что хутор, как говорится, в пределах досягаемости ружейно-пулемётного огня. В бинокль оттуда же всё видно, как на ладони! Немец боеприпасами обеднял, экономит, а то бы.
– Членами правления выбрали Дуньку Сорокину и Марфу Рубцову, – продолжал рассказывать старик. – А в председатели обратили, стало быть, меня.
– Тебя? Ты – председатель?
– Начальство. За неимением гербовой… Есть ещё один мужик на хуторе, грамотнее меня, молодой парень, инвалид. Ну, тот – тракторист. Может, по специальности придётся ему поработать.
– Есть тракторы у вас?
– Тракторов нету. Угнали куда-то, – старик махнул рукой, – ещё при первом отступлении. Успеют ли к весне повернуть их сюда.
– Как ваш колхоз назывался тут до войны?
– «Заря счастья». Так и оставили… Назад нам дороги нету, товарищ лейтенант. Как вспомнишь, что у нас было при надувальном хозяйстве…
– При каком хозяйстве?
– Дед, должно быть, хочет сказать: при индивидуальном хозяйстве, – пояснил старшина.
– Вот то ж я и говорю – надувальное хозяйство. Кто кого надует. И середнячок иной поглядывал: как бы соседа прижать да самому в кулаки выскочить. К этому нам возвращаться несподручно… Так что, можно сказать, по первому вопросу сомнений не было никаких. Единогласно постановили: «Колхоз «Заря счастья» считать продолженным»… А вот чем пахать будем? Два коня у нас есть. Одры. Немцы бросили. И двенадцать коров осталось. На весь хутор. На восемьдесят пять дворов. А земли – семьсот пятьдесят гектаров…
– Ничего у вас, дед, сейчас с колхозом не выйдет, – сказал Дорохин. – В штабе полка был разговор: если задержимся здесь и будем строить долговременную оборону – всё население с Миуса придётся вывезти в тыл. Километров за пятьдесят. Чтоб не путались у нас тут под ногами.
Харитон Акимыч подсел к столу, за которым завтракали Дорохин и старшина, долго молчал, тряся головой. Старик был крепок для своих восьмидесяти лет, не велик ростом, тощ, но широк в плечах, не горбился, в руках его чувствовалась ещё сила, с лица был свеж и румян и только сильно тряс головой – может быть, ещё от старой контузии. Похоже было – всё время поддакивал чему-то, словам собеседника или своим мыслям.
– Вы из какого сословия, товарищ лейтенант? – спросил он, помолчав. – Из крестьян или из городских?
– Из крестьян. Был бригадиром тракторной бригады.
– В нашей местности весна в марте открывается. Уже – половина февраля… Чем год жить, если не посеем? Как можно – от своей земли итти куда-то в люди.
– Вам отведут землю в других колхозах, во временное пользование. Без посева не останетесь.
– Посеять, то уж и урожая дождаться, скосить, обмолотить, до осени жить там. А тут же как? Вы, может, раньше тронетесь. Пары надо поднимать под озимь, зябь пахать. А люди, тягло – там. Разбивать хозяйство на два лагеря? Нет, для такого колхоза я не председатель, что бригада от бригады – на пятьдесят километров. Земля-то наша, товарищ лейтенант, вся вон туда, назад, в тыл. Окопов там не будет. Никому не помешаем. Ночами будем пахать.
Со двора послышалось – не первый раз уже за утро:
День начинался беспокойно. Только что пятерка «Юнкерсов» отбомбилась над расположением соседнего справа полка. Ещё горело что-то там, в селе Тёплом.
Дорохин, старшина и связные выскочили из хаты. Дорохин захватил котелок и, стоя под стеной хаты с теневой стороны, глядя в небо, торопливо дохлёбывал жирный мясной кулеш.
– Эти, кажись, прямо к нам… Мишка! Ульяна! – закричал дед с порога в хату. – Не прячьтесь под печку! Там хуже – привалит! На двор, дураки!
В голубом морозном ясном небе разворачивалась над хутором девятка пикирующих бомбардировщиков «Ю-87».
– Лаптёжники… Сейчас устроят карусель, – сказал старшина. – Вот – начинают…
– Пригнись! – толкнул Дорохин деда в спину и сам спустился в окоп.
Головной бомбардировщик, нацелившись в землю неубирающимся шасси, похожим на лапы коршуна, взревел сиренами, круто пошёл в пике.
– Лежи, председатель! – потянул Дорохин за ногу деда. – Зацепит осколком по голове – хватит с тебя и маленькой бомбы. Хозяйственник какой.
Хутор ощетинился огнём. Били из окопов станковые и ручные пулемёты, трещали винтовочные выстрелы, били откуда-то из глубины обороны зенитки. Один «Юнкере» на выходе из пике закачался, клюнул носом, низко потянул за бугор. Остальные продолжали свою «карусель» – один, сбросив бомбы, разворачивался, взмывал вверх, другой заходил, на его место, пикировал.
– Всыпали одному! – закричал старшина. – Смотрите, товарищ лейтенант! Захромал! Ага! Удираешь.
– Не удерёт! Не в ту сторону завернул, с перепугу. Прямо на зенитки пошёл. Там ему добавят.
Старик вылез на бруствер.
– Это что же они такое кидают, а. К чему это? Вон – бочку кинули. А то что летит. Плуг, что ли? Вроде – конный плужок… Оглашенные!
– Это тебе, дед, на хозяйство, в колхоз! – захохотал Дорохин. – Ах, хулиганы! Халтурщики! Где же ваши боеприпасы? Довоевались.
… В чистом голубом небе таяли белые облачка от разрывов снарядов зениток. «Юнкерсы» ушли. Ещё один бомбардировщик, когда ложились они уже на обратный курс, заковылял, задымил, но не упал сразу. Далеко отстав от ушедших вперёд, долго тянул за собою по небу чёрный хвост дыма, пока, наконец, показалось и пламя. Свалившись на крыло, пошёл вниз. Упал он далеко, километрах в пятнадцати. В стороне его падения взметнулся к небу огромный столб дыма. Спустя несколько секунд донесся глухой тяжкий взрыв…
В хуторе пахло порохом. Где-то что-то горело, дымило. Через улицу напротив во дворе кричала женщина:
– Митя, родной. Что они с тобой сделали! А-а-а.
– У Гашки Морозовой сына убило, – сказал Харитон Акимыч. – А, может, поранило… Ульяна! Сходи к ней, помоги.
– Пошли туда санитара! – приказал Дорохин старшине.
Одна небольшая фугаска упала возле самой хаты. Взрывной волной развернуло угол. Старик, сняв шапку, яростно скрёб затылок, соображая, чем и как заделать угол.
– Такого уговора не было, чтоб и стены валять… Ах, ироды, губители!
– Вот тебе и колхоз! – сказал Дорохин. – Убирайтесь вы отсюда, пока целы, живы! Видишь, боеприпасов им ещё не подвезли, бочками швыряются, а как закрепится оборона – тут такое будет.
– Как же это всё покинуть, товарищ лейтенант? Когда на глазах, ну что ж, развалили – починю, ещё развалят – починю! А без хозяина – что же тут останется.
Какой-то шальной «Мессер», возвращаясь на аэродром, снизился, ураганом пронёсся над хутором, расстреливая остаток боекомплекта в людей, закопошившихся во дворах… Запоздало застучали вслед ему пулемёты и сразу умолкли. Немец, прижимаясь к земле, перевалил за бугор, пошёл где-то лощиной – исчез…
– С цепи сорвался! – сказал, поднимаясь с сугроба, Харитон Акимыч. Из трясущейся бороды его и с лысины сыпался снег. – Черти его кинули. Чтоб ты там в балке носом землю зарыл.
В наступившей тишине с края хутора донёсся отчаянный вопль женщины…
– Марья Голубкова, кажись, – приложив ладонь к уху, прислушался старик. – Та, про которую ваш старшина говорил – семеро детей… Что говорить, жизнь нам тут предстоит не сладкая, товарищ лейтенант. Но как же быть. Лучше бы вы с ходу продвинулись ещё хотя бы километров на полсотни туда.
– И там бы в каком-то селе остановились. Там тоже – народ, жители. Нам-то – не легче… Нет, сам буду просить наших интендантов, чтоб подогнали ночью машины! Погрузим вас, со всем вашим барахлом, и отвезём подальше в тыл. Что за война, когда вокруг тебя женщины голосят.
На Миусе простояли долго. Здесь застала Дорохина и весна – всё в том же хуторе Южном.
Бывает на войне – и разбитые, отступающие части противника, и наступающие войска изматываются так, что ни те, ни другие не могут сделать больше ни шагу. Где легли, в какую-то предельную для человеческой выносливости ночь, там и стабилизировался фронт. Тут – дай один свежий батальон! Без труда можно прорвать жиденькую оборону, наделать паники, ударить с тылу. Но в том-то и дело, что свежего батальона нет ни у тех, ни у других.
Всё ушло, зарылось в землю. В каждом батальоне было отрыто столько километров ходов сообщения, сколько и положено по уставу, блиндажи надёжно укрыты шпалами и рельсами с разобранных железнодорожных путей, каменными плитами, землёю. Можно было пройти но фронту из дивизии в дивизию ходами сообщения, не показав и головы на поверхность.
И немцы имели достаточно времени для того, чтобы привести себя в порядок.
Теперь уже хутора и сёла на передовой казались совершенно опустевшими. Ни малейшего движения незаметно было днём во дворах и на улицах. Сунься днём по улице какая-нибудь машина или подвода – сейчас же по этому месту начинали бить немецкие тяжёлые миномёты и орудия.
И всё же в хуторе Южном, на самой передовой, ближе которой метров на триста к немцам было выдвинуто лишь боевое охранение, жили люди. От хутора уже почти ничего не оставалось – одни развалины. Люди жили в погребах. Днём прятались в погребах, а с наступлением темноты вылезали, копали огороды, сажали, сеяли у кого что было – картофель, свёклу, кукурузу, просо. Где-то в балке, в нескольких километрах от хутора, был оборудован полевой стан колхоза. Там находились пахари, с коровами и единственной парой лошадей. Обрабатывали колхозные поля тоже ночами, а на день укрывали скот в каменоломнях.
Не однажды жителей хутора Южного выселяли в тыл. Подходили ночью машины, забирали людей, солдаты проверяли по всем закоулкам – не остался ли кто? А спустя некоторое время хуторяне, по одному, кучками, с узлами и налегке, возвращались опять домой. С вечера будто никого не видно было в хуторе, а утром Дорохин, приглядевшись, замечал вдруг, что полоски вскопанной земли на огородах стали шире. Уже вернулись! Где-то прячутся. Не солдаты же его занимаются по ночам огородничеством!
Кончилось тем, что командир дивизии, инспектировавший оборону, застал как-то Харитона Акимыча с колхозниками ночью в хуторе и, выслушав их горячую просьбу не срывать колхоз с родных мест в весеннюю пору, сказал:
– Ладно, живите… Для вас, для таких старателей, эту землю освобождаем… Только береги людей, председатель! Дисциплину заведи военную! Маскировка, никаких хождений! За ребятами – особый догляд! А то ещё станут бегать в окопы, гильзы собирать. Малышей, таких, что не нужны здесь матерям, не помогают на огородах, отправьте всё же куда-нибудь.
– На полевой стан их отправим. Там в каменоломнях – такие укрытия! Что-нибудь вроде яслей сообразим.
– Берегите детей… Ну, желаю вам первыми среди здешних колхозов стать крепко на ноги!
– Спасибо, товарищ генерал.
– Были первыми, и будем первыми.
– У нас народ упрямый, товарищ лейтенант, – говорил Харитон Акимыч Дорохину. – А упрямый скажу, потому что – дюже был хороший колхоз. У нас колхоз был не простой.
– Вот именно – золотой. Передовой был колхоз, на всю округу. В газетах про нас писали. Пять человек послали от нас председателями в другие колхозы – нашей закваски, нашего воспитания. Где бригадиры ни свет ни заря на ногах, ходят по полям, дело направляют? У нас. Где самые боевые доярки, телятницы? Запевалы? Э-э, работали. Председатель у нас был из двадцатипятитысячников. Отец родной! В душу тебе влезет, расскажет, докажет, самого отсталого человека доведёт до сознания. Какие люди были! Это меня по нужде выбрали. Семьдесят восемь солдат пошло из нашего колхоза в армию, бригадиры, трактористы, вся краса колхоза.
– И я, Акимыч, пошёл на фронт не из плохого колхоза, – сказал Дорохин. – Кубань. Слыхал про такой край. У нас там всё покрупнее вашего. Степи – глазом не окинешь. Станицу за час из края в край не пройдёшь. Такой колхоз, как у вас, это, по-нашему – бригада. Семь автомашин было в колхозе. Домохозяек возили в поле и обратно на машинах. В сороковом году построили электростанцию на реке Лабе, собирались электричеством пахать… Что там сейчас, после немцев.
Однажды ночью Харитон Акимыч пришёл в блиндаж к Дорохину – его уже все солдаты знали и пропускали, как своего, – с бородатым, лохматым, старым на вид человеком, инвалидом на деревяжке.
– Вот наш тракторист, – представил старик, инвалида, – Кузьма Головенко. Оставался дома по случаю непригодности к военной службе. Увечье получил не на фронте. В каком году, Кузьма? В тридцать восьмом? Из Кургана с базара ехал, под поезд угодил, выпивши… Тракторист был так себе, получше его ребята работали, – как и я, скажем, в те годы в председатели не годился. Но теперь придётся подтянуться!
– Кто же из вас старше? – спросил Дорохин.
– Мне, товарищ лейтенант, тридцать два года, – ответил Головенко.
– Что ж ты так себя запустил? Не стрижёшься, не бреешься. Не в дьяконы ли постригался тут, при немцах? – спросил старшина.
Головенко потеребил клочковатую нечёсаную бороду, глуповато ухмыльнулся, промолчал. Был он бел и пухл лицом, от долгого сиденья в погребах, и очень грязен.
– Парень ждёт со дня на день, – ответил за него Харитон Акимыч, – что его – за машинку и в конверт. Вернётся наша эмтээс – судить его будут за дезертирство. Назначали его трактора угонять, с-девчатами и теми механиками, что по брони остались, а он бросил машину, вернулся с дороги домой. Вот какое с ним положение… А я ему говорю: надо сделать, Кузьма, так: пока вернётся эмтээс, чтоб ты уже тут отличился перед советской властью! Всю землю чтоб нам попахал. Там ещё, товарищ лейтенант, мои члены правления ожидают, Марфа Рубцова и Дуня Сорокина. Как бы их пропустить сюда?
– Да что у меня тут – контора колхоза?
– Какое дело. Ну, пусть зайдут.
В блиндаж вошли две женщины, одна лет пятидесяти, с сухим, строгим, в глубоких морщинах, лицом, чернобровая, другая лет двадцати пяти, круглолицая кареглазая блондинка, статная, с сильными налитыми плечами. Обе, видно, принарядились в лучшее, что осталось у них, старшая – в белых носочках и тапочках, молодая – в поношенных, больших, не по ноге, грубых сапогах, но в шёлковой нарядной блузке, с бусами, чуть подкрасила губы. На блузке у неё, под платком, накинутым на плечи, Дорохин заметил орден Трудового Красного Знамени.
– Это – Евдокия Петровна, – представил Харитон Акимыч молодую. – Бывшая доярка, трёхтысячница. Между прочим, невеста, девушка. Перебирала до войны женихами – тот работящий, да некрасивый, тот красивый, да неласковый. Когда мы её теперь выдадим замуж. А это старый член правления, и до войны была в правлении – Марфа Ивановна.
– Здравствуйте, – пожал им руки Дорохин. – Садитесь.
Встал, уступив им место на своём ложе, вырезанном в земле, присыпанном травою и застланном плащ-палаткой и шинелью. Женщины чинно сели.
– Ну, девчата, просите лейтенанта! – сказал Харитон Акимыч, тряся головой. – Да получше просите, пожалостливее!
– О чём? Чем я вам могу помочь.
– Ты не говорил, что ли, Акимыч? – спросила старшая.
– Нет. Рассказывайте вы, по порядку.
– Трактор бы нам надо, товарищ лейтенант, – начала Дуня.
– А ещё что? Молотилку, комбайн, крупорушку. – рассмеялся Дорохин. – Вон у артиллеристов тягачи стоят без дела. Попросите, может, вспашут вам гектаров сотню. Только вряд ли вспашут. Кто же разрешит нм расходовать боевое горючее?
– Нет, нам не так чтобы на время. Нам надо трактор насовсем.
– Насовсем? Ишь ты. Ну, обратитесь к командиру дивизии, к командарму – может быть, выделят вам из трофейных тягачей. А у меня в роте – какие же тракторы?
– Мы тебе, Дуня, можем, – сказал старшина Юрченко, – жениха хорошего выделить. Прикажет товарищ, лейтенант, построю роту – выбирай любого. Только опять же не насовсем – пока здесь стоим.
– Погодите, товарищи, не смейтесь, – сказала Марфа Ивановна. – Дело серьёзное. Трактор есть. Надо его вытащить.
– Трактор есть, – подтвердил Головенко.
– Из речки, – сказал Харитон Акимыч. – В речке трактор, в Миусе. Утопили.
– Вот он знает место, – указала Дуня на Головенко, – где утопили.
– Знаю… Значит, товарищ лейтенант, дело было так. Когда угоняли трактора, один был не на ходу. Какая-то ерундовая неисправность, чего-то нехватало, я уж не помню чего, в коробке скоростей одной какой-то шестерни, что ли. Не то чтобы совсем – утильсырье: Трактор этот я знаю. Из нашей бригады. Хороший трактор. Но – ехать нечем. А тут горячка: «Давай, давай!» Ну, куда ж – давай. Зацепили его тросом, с того берега на другой, и утопили в Миусе. Магнето, динамку, конечно, сняли. Ещё кое-что сняли по мелочи. Ну, это мы найдём…
– Натаскал… Вернулся домой, пошёл на усадьбу эмтээс, по мастерским прошёл – там чего только нет! Бросили впопыхах. Смазал солидолом, уложил в ящики, закопал в землю… Спекулировать собирался, думаете? Нет. Кабы для спекуляции – держал бы в секрете…
– Не знаю, как насчёт железа, – сказал Харитон Акимыч, – а вот дерево, товарищ лейтенант, – сто лет пролежит в воде и гниль его не берёт! Отчего оно так получается? Только чтоб уж совсем было в воде. А если на земле, на воздухе, и в мокроте – быстро сгниёт.
– Так вы чего от меня хотите? – спросил Дорохин. – Чтобы я вам трактор вытащил? Чем?
– Вы же сами сказали про ваших пушкарей, что у них тягачи стоят без дела.
– Ох, какой вы. – вспыхнула Дуня. – «Не мое дело». «Обратитесь к такому-то»… Нам без трактора никак не обернуться! Не посеем – жить нечем, голодать будут люди. Он же здесь в этом хуторе стоял, здесь его и утопили. Это место как раз перед вашими окопами, потому и пришли к вам. Если б захотели помочь… Вы свои люди тут в дивизии. Вам скорее тот командир даст тягача.
– Товарищ лейтенант! – сказал Харитон Акимыч. – Вы не обижайтесь на Евдокию Петровну. Она у нас немножко нервенная. Её за орден при немцах три раза в гестапо таскали…
– Вот я расскажу, товарищ лейтенант, как у нас работа идёт, – встала Марфа Ивановна. – Акимыч говорил, вы из хлеборобов, поймёте. Двенадцать коров у нас работают. По две пары в плужок запрягаем – три плуга. И две лошади – сеялку тягают. А ещё ж надо и заборонить. Три гектара в день вспахать, засеять – больше мы не в силах, как ни крутись! За две недели сорок гектаров посеяли. Ну, ещё сорок посеем, Что это – для колхоза.
– Вряд ли и трактор вас выручит. Неизвестно ещё, в каком он состоянии. Может, придётся его ремонтировать.
– Отремонтируем, – сказал Головенко.
– Когда? Вам же он нужен сейчас, к севу.
– Ничего! – сказал Харитон Акимыч. – Пусть даже до конца апреля провожжается он с ремонтом. Май – самое лучшее время по нашей местности просо сеять. Пшеницы-то на семена у нас уже почти и нет. А просо есть, соберём у колхозников. Его немного требуется. Широкорядным – пять килограммов на гектар хватит. Набузуем побольше проса – тоже хлеб! С пшённой кашей не пропадёшь!
– Вот уж насчёт горючего дойдём до самого командира дивизии! Неужели не пожертвует нам на хозяйство хоть сколько-нибудь горючего.
– Я две бочки автола на усадьбе эмтээс закопал, – сказал Головенко.
Дорохин притушил папиросу.
– Где же вы его утопили? Ну, пойдёмте, покажите.
Все вышли по ступенькам из глубокого блиндажа на воздух, выбрались из окопа, прилегли на бруствере. Была тёмная звёздная ночь.
– Вон там, – протянул руку Головенко.
Под кручей на равнине невдалеке смутно поблёскивало чистое плёсо неширокого извилистого Миуса, в берегах заросшего камышом.
– Там был мост. По мосту его отбуксировали на ту сторону, а потом отсюда, на тросах, тремя машинами затянули до половины речки…
– Какой там грунт? – спросил Дорохин.
– Грунт – ил, местами песок, – ответил Харитон Акимыч. – Мягкий грунт.
– Я прошлым летом, при немцах, купался там, – сказал Головенко. – Нарочно полез, чтоб пощупать, как он стоит. Засосало по брюхо. Но можно выручить. Подрыть под передком, завести брёвна, набросать камней…
– Тремя машинами, говоришь, затянули? Колёсниками?
– Да. И этот, что утопили – колёсный. Сэтэзэ.
– Ну, теперь не меньше трёх гусеничных «Сталинцев» надо, чтобы вытащить.
Все долго молчали, глядя в ночную даль. С противоположных высот изредка взлетали в воздух ракеты. Трассирующие пули бесцельно, от скуки, пускаемые вверх часовыми в немецких окопах, бороздили небо в разных направлениях, будто звёзды, сорвавшись с мест, убегали друг от дружки в какой-то игре. С луга тянуло сыростью, холодком. В расположении соседнего батальона слева, занимавшего оборону по линии железной дороги, в посадке щёлкали соловьи.
– Птицам божьим, что война, что не война, они своё дело делают – поют, – заметил Харитон Акимыч.
Дуня лежала рядом с Дорохиным, касаясь его локтём, кусала сорванную на бруствере травинку.
– Но дело не в том, что тяжело тащить, – сказал Дорохин. – И три тягача можно попросить… А вы так простудитесь, Евдокия Петровна. Земля холодная.
Девушка приподнялась на колени.
– И так не годится. Видите, постреливают. Вот этот огонёк, что прямо вверх чуть поднимется и будто на месте замрёт – это сюда.
Дуня спустилась в окоп.
– Обдумано всё правильно. Можно и подкопать, и камней набросать. Одного только вы, друзья, не учли. Немцы-то где?
– Так немцы – вот они. Ракеты пущают, – ответил Харитон Акимыч.
– Слышно им будет, если мы подгоним тягачи к самой речке?
– Ещё как слышно! Вон у них кто-то железом цокает, что-то ремонтируют – нам же слышно.
– То-то и оно. Старый солдат, а тоже не сообразил!
– Да я уж сам поглядываю, товарищ лейтенант… Не выйдет наше дело.
– А если зацепить его тросом в воде, – сказала Дуня, – а другой конец вывести подальше, туда аж. – махнула рукой.
– Куда – подальше? Километра за три.
Все засмеялись невесело.
– Распроклятый Гитлер, навязался, собака, на нашу голову. – вздохнула Марфа Ивановна. – Разорил, разграбил нас. Начинай сызнова. Да какое – сызнова! Когда сходились в колхоз, ведь у людей были лошади, инвентарь, свели, снесли в кучу, с того и начали. А теперь – ничего нет! Ни брички, ни хомута, ни ярма.
– Нет, на этого утопленника вы пока не рассчитывайте. Надо искать вам другой выход.
– Выход – один. Чтоб больше пахать, надо коней из сеялки выпрячь. Чтоб больше посеять – надо пахоту остановить. Как ни выгадывай – ничего не получается. Вот ещё поставим всех, кто не занят на плугах, лопатами копать землю. Ну, извиняйте, товарищ лейтенант, что побеспокоили. Девчата! Кузьма.
– Погодите. Чтоб Евдокия Петровна не считала меня бюрократом бездушным, я вас чаем напою. Никитин! – окликнул Дорохин ординарца. – Собери-ка там на стол.
Долго сидели гости у Дорохина в блиндаже за «столом» – кубом, вырезанным из земли посреди блиндажа, застланным, вместо скатерти, чистой простынёй, – ели консервы, поджаренное сало, пили чай с галетами, вспоминали, каким был их колхоз в хуторе Южном до войны. Старшина поиграл на баяне…
Долго не спал после ухода гостей Дорохин. Прошёл по окопам, проверил посты во всех взводах, вернулся, прилёг, а заснуть не мог. Вспомнилась Кубань, бригада, ребята-рулевые, с которыми работал много лет. Разбросала война всех неведомо куда. Ни от одного не получил на фронте письма Да и как они могли ему написать? Они не знали, где он, так же как и он не знал их адресов. Их станица освобождена, как и эти сёла на Миусе, лишь в феврале… Долго, не смыкая глаз, думал об Ольге. Где она? Что с нею? Где была при немцах? Как пережила лихое время? Пережила ли.