Что значит охмурили ксендзы

Отпущение грехов досрочно и еще на земле. Охмуряют ксендзы.

Год милосердия должен был пройти в 2025 году, но по решению Папы Франциска был перенесен на 10 лет раньше.
Он начинается сегодня, 8 декабря, и завершится 20 ноября 2016 года.

В Ватиканской базилике Папа Римский откроет Святые двери милосердия, которые были замурованы с 2000 года.
Верующих приглашают пройти через них, чтобы встретиться с Божьим милосердием.
Считается, что эта процедура позволяет получить индульгенцию (полное прощение грехов).

В Беларуси праздничные мероприятия запланированы на 13 декабря.
Святые двери откроют в 11 костелах республики: в Минске, Могилеве, Будславе, Гродно, Лиде, Витебске, Браславе, Пинске, Гомеле, Барановичах и Бресте.

Ніколі ў гісторыі Святыя дзверы не адчыняліся ў паасобных касцелах, заўседы былі толькі ў Рыме.
Сення Папа дае нам такую магчымасць.
Нас чакае ўнікальная падзея, — подчеркнул архиепископ Минско-Могилёвский Тадеуш Кондрусевич.
В Минске 13 декабря Святые двери откроют в архикафедральном соборе Имени Пресвятой Девы Марии.
После мессы в Красном костеле в 12.00 стартует процессия с участием верующих по направлению к собору.
После молитвы в 13.00 откроются двери, пройдя через которые белорусы смогут получить индульгенцию.

Год милосердия ознаменуется еще одной инициативой со стороны Папы Франциска.
Он разрешил всем священникам отпускать грех аборта — настолько тяжелый, что предполагает автоматическое отлучение грешника от причастия.
Раньше отпустить этот грех мог только главный духовник епархии.

Да, девальвец наступил у католиков- инициативный папа разрешает!

Источник

Что значит охмурили ксендзы

Обычно по поводу нашего обобществленного литературного хозяйства к нам обращаются с вопросами вполне законными, но весьма однообразными: «Как это вы пишете вдвоем?»

Потом мы стали отвечать менее подробно. О ссоре уже не рассказывали. Еще потом перестали вдаваться в детали. И, наконец, отвечали совсем уже без воодушевления:

– Как мы пишем вдвоем? Да-так и пишем вдвоем. Как братья Гонкуры. Эдмонд бегает по редакциям, а Жюль стережет рукопись, чтобы не украли знакомые. И вдруг единообразие вопросов было нарушено.

– Скажите, – спросил нас некий строгий гражданин из числа тех, что признали советскую власть несколько позже Англии и чуть раньше Греции, – скажите, почему вы пишете смешно? Что за смешки в реконструктивный период? Вы что, с ума сошли?

После этого он долго и сердито убеждал нас в том, что сейчас смех вреден.

– Смеяться грешно? – говорил он. – Да, смеяться нельзя! И улыбаться нельзя! Когда я вижу эту новую жизнь, эти сдвиги, мне не хочется улыбаться, мне хочется молиться!

– Но ведь мы не просто смеемся, – возражали мы. – Наша цель-сатира именно на тех людей, которые не понимают реконструктивного периода.

– Сатира не может быть смешной, – сказал строгий товарищ и, подхватив под руку какого-то кустарябаптиста, которого он принял за стопроцентного пролетария, повел его к себе на квартиру.

Повел описывать скучными словами, повел вставлять в шеститомный роман под названием: «А паразиты никогда!»

Все рассказанное-не выдумка. Выдумать можно было бы и посмешнее.

Дайте такому гражданину-аллилуйщику волю, и он даже на мужчин наденет паранджу, а сам с утра будет играть на трубе гимны и псалмы, считая, что именно таким образом надо помогать строительству социализма.

И все время, покуда мы сочиняли «Золотого теленка», над нами реял лик строгого гражданина.

– А вдруг эта глава выйдет смешной? Что скажет строгий гражданин?

И в конце концов мы постановили:

а) роман написать по возможности веселый,

б) буде строгий гражданин снова заявит, что сатира не должна быть смешной, – просить прокурора республики привлечь помянутого гражданина к уголовной ответственности по статье, карающей за головотяпство со взломом.

О том, как Паниковский нарушил конвенцию

И когда все было готово, когда родная планета приняла сравнительно благоустроенный вид, появились автомобилисты.

Надо заметить, что автомобиль тоже был изобретен пешеходами. Но автомобилисты об этом как-то сразу забыли. Кротких и умных пешеходов стали давить. Улицы, созданные пешеходами, перешли во власть автомобилистов. Мостовые стали вдвое шире, тротуары сузились до размера табачной бандероли. И пешеходы стали испуганно жаться к стенам домов.

– В большом городе пешеходы ведут мученическую жизнь. Для них ввели некое транспортное гетто. Им разрешают переходить улицы только на перекрестках, то есть именно в тех местах, где движение сильнее всего и где волосок, на котором обычно висит жизнь пешехода, легче всего оборвать.

В нашей обширной стране обыкновенный автомобиль, предназначенный, по мысли пешеходов, для мирной перевозки людей и грузов, принял грозные очертания братоубийственного снаряда. Он выводит из строя целые шеренги членов профсоюзов и их семей. Если пешеходу иной раз удается выпорхнуть из-под серебряного носа машины – его штрафует милиция за нарушение правил уличного катехизиса.

И вообще авторитет пешеходов сильно пошатнулся. Они, давшие миру таких замечательных людей, как Гораций, Бойль, Мариотт, Лобачевский, Гутенберг и Анатоль Франс, принуждены теперь кривляться самым пошлым образом, чтобы только напомнить о своем существовании. Боже, боже, которого в сущности нет, до чего ты, которого на самом деле-то и нет, довел пешехода!

Вот идет он из Владивостока в Москву по сибирскому тракту, держа в одной руке знамя с надписью: «Перестроим быт текстильщиков», и перекинув через плечо палку, на конце которой болтаются резервные сандалии «Дядя Ваня» и жестяной чайник без крышки. Это советский пешеход-физкультурник, который вышел из Владивостока юношей и на склоне лет у самых ворот Москвы будет задавлен тяжелым автокаром, номер которого так и не успеют заметить.

Или другой, европейский могикан пешеходного движения. Он идет пешком вокруг света, катя перед собой бочку. Он охотно пошел бы так, без бочки; но тогда никто не заметит, что он действительно пешеход дальнего следования, и про него не напишут в газетах. Приходится всю жизнь толкать перед собой проклятую тару, на которой к тому же (позор, позор!) выведена большая желтая надпись, восхваляющая непревзойденные качества автомобильного масла «Грезы шофера». Так деградировал пешеход.

И только в маленьких русских городах пешехода еще уважают и любят. Там он еще является хозяином улиц, беззаботно бродит по мостовой и пересекает ее самым замысловатым образом в любом направлении.

Гражданин в фуражке с белым верхом, какую по большей части носят администраторы летних садов и конферансье, несомненно принадлежал к большей и лучшей части человечества. Он двигался по улицам города Арбатова пешком, со снисходительным любопытством озираясь по сторонам. В руке он держал небольшой акушерский саквояж. Город, видимо, ничем не поразил пешехода в артистической фуражке.

Он увидел десятка полтора голубых, резедовых и бело-розовых звонниц; бросилось ему в глаза облезлое американское золото церковных куполов. Флаг трещал над официальным зданием.

У белых башенных ворот провинциального кремля две суровые старухи разговаривали по-французски, жаловались на советскую власть и вспоминали любимых дочерей. Из церковного подвала несло холодом, бил оттуда кислый винный запах. Там, как видно, хранился картофель.

– Храм спаса на картошке, – негромко сказал пешеход.

Пройдя под фанерной аркой со свежим известковым лозунгом: «Привет 5-й окружной конференции женщин и девушек», он очутился у начала длинной аллеи, именовавшейся Бульваром Молодых Дарований.

Источник

Золотой Теленок

Великий комбинатор не любил ксендзов. В равной степени он отрицательно относился к раввинам, далай-ламам, попам, муэдзинам, шаманам и прочим служащим культа.

– Я сам склонен к обману и шантажу, – говорил он, – сейчас, например, я занимаюсь выманиванием крупной суммы у одного упрямого гражданина. Но я не сопровождаю своих сомнительных действий ни песнопениями, ни ревом органа, ни глупыми заклинаниями на латинском или церковнославянском языке. И вообще, в этих бюрократических домах божьих непомерно раздуты штаты. Я предпочитаю работать без ладана и астральных колокольчиков.

И покуда Балаганов и Паниковский, перебивая друг друга, рассказывали о злой участи, постигшей водителя Антилопы, мужественное сердце Остапа переполнялось гневом и досадой.

Ксендзы уловили душу Адама Козлевича на постоялом дворе, где, среди пароконных немецких фургонов и молдаванских фруктовых площадок, в навозной каше стояла Антилопа. Ксендз Кушаковский захаживал на постоялый двор для нравственных бесед с католиками-колонистами. Заметив Антилопу, ксендз обошел ее кругом и потрогал пальцем шину. Он поговорил с Козлевичем и узнал, что Адам Казимирович принадлежит к римско-католической церкви, но не исповедывался уже лет двадцать. Сказав: «Нехорошо, нехорошо, пан Козлевич», ксендз Кушаковский ушел, приподымаяобеими руками черную юбку и перепрыгивая через пенистые пивные лужи. На другой день, ни свет ни заря, когда фурщики увозили на базар в местечко Кошары волнующихся мелких спекулянтов, насадив их по пятнадцать человек в одну фуру, ксендз Кушаков­ский появился снова. На этот раз его сопровождал еще один ксендз – Алоизий Морошек. Пока Кушаковский здоровался с Адамом Казимировичем, ксендз Морошек внимательно осмотрел автомобиль и не только прикоснулся пальцем к шине, но даже нажал грушу, вызвав на свет звуки матчиша. После этого ксендзы переглянулись, подошли к Козлевичу с двух сторон и начали его охмурять. Охмуряли они его целый день. Как только замолкал Кушаковский, вступал Морошек. И не успевал он остановиться, чтобы вытереть пот, как за Адама снова принимался Кушаковский. Иногда Кушаковский подымал к небу желтый указательный палец, а Морошек в это время перебирал четки. Иногда же четки перебирал Кушаковский, а на небо указывал Морошек. А несколько раз ксендзы принимались тихо петь по-латински, и уже к вечеру первого дня Адам Казимирович стал им подтягивать. При этом оба патера деловито взглянули на Антилопу.

Через некоторое время Паниковский заметил в хозяине Антилопы перемену. Адам Казимирович произносил какие-то смутные слова о царствии небесном. Это подтверждал и Балаганов. Потом он стал надолго пропадать и, наконец, вовсе съехал со двора.

– Почему же вы мне не доложили? – возмутился великий комбинатор.

Они хотели доложить, но они боялись гнева командора. Они надеялись, что Козлевич опомнится и вернется сам. Но теперь надежды потеряны. Ксендзы его окончательно охмурили. Еще не далее, как вчера курьер и уполномоченный по копытам случайно встретили Козлевича. Он сидел в машине у подъезда костела. Они не успели к нему подойти. Из костела вышел ксендз Алоизий Морошек с мальчиком в кружевах.

– Понимаете, Бендер, – сказал Шура, – все кодло село в нашу Антилопу, бедняга Козлевич снял шапку, мальчик позвонил в колокольчик, и они уехали. Прямо жалко было смотреть на нашего Адама. Не видать нам больше Антилопы.

Лицо великого комбинатора приобрело твердость минерала. Он надел свою капитанскую фуражку с лакированным козырьком и направился к выходу.

– Фунт! – сказал он. – Вы остаетесь в конторе. Рогов и копыт не принимать ни под каким видом. Если будет почта, сваливайте в корзину. Конторщица потом разберется. Понятно?

Когда зицпредседатель открыл рот для ответа, что произошло ровно через пять минут, осиротевшие антилоповцы были уже далеко. В голове процессии, делая гигантские шаги, несся командор. Он изредка оборачивал голову назад и бормотал: «Не уберегли нежного Козлевича, меланхолики. Всех дезавуирую. Ох, уж мне это черное и белое духовенство!» Бортмеханик шел молча, делая вид, что нарекания относятся не к нему. Паниковский прыгал, как обезьяна, подогревая чувство мести к похитителям Козлевича, хотя на душе у него лежала большая холодная лягушка. Он боялся черных ксендзов, за которыми он признавал многие волшебные свойства.

В таком порядке все отделение по заготовке рогов и копыт прибыло к подножию костела. Перед железной решеткой, сплетенной из спиралей и крестов, стояла пустая Антилопа. Костел был огромен. Он врезался в небо, колючий и острый, как рыбья кость. Он застревал в горле. Полированный красный кирпич, черепичные скаты, жестяные флаги, глухие контрофорсы и красивые каменные идолы, прятавшиеся от дождя в нишах, вся эта вытянувшаяся солдатская готика сразу навалилась на антилоповцев. Они почувствовали себя маленькими. Остап залез в автомобиль, потянул носом воздух и с отвращением сказал:

– Фу! Мерзость! Наша Антилопа уже пропахла свечками, кружками на построение храма и ксендзовскими сапожищами. Конечно, разъезжать с требами на автомобиле приятнее, чем на извозчике. К тому же даром! Ну, нет, дорогие батюшки, наши требы поважней.

С этими словами Бендер вошел в церковный двор и, пройдя между детьми, игравшими в классы на расчерченном мелом асфальте, поднялся по гранитной банковской лестнице к дверям храма. На толстых дверях, обитых обручным железом, рассаженные по квадратикам барельефные святые обменивались воздушными поцелуями или показывали руками в разные стороны, или же развлекались чтением толстеньких книг, на которых добросовестный резчик изобразил даже латинские буковки. Великий комбинатор дернул дверь, но она не поддалась. Изнутри неслись кроткие звуки фисгармонии.

– Охмуряют! – крикнул Остап, спускаясь с лестницы. – Самый охмуреж идет! Под сладкий лепет мандолины.

– Может быть, уйдем? – спросил Паниковский, вертя в руках шляпу. – Все-таки храм божий. Неудобно.

Но Остап, не обращая на него внимания, подошел к Антилопе и принялся нетерпеливо надавливать грушу. Он играл матчиш до тех пор, пока за толстыми дверьми не послышалось бренчание ключей. Антилоповцы задрали головы. Дверь растворилась на две половины, и веселые святые в своих дубовых квадратиках медленно отъехали вглубь. Из темноты портала выступил на высокую светлую паперть Адам Казимирович. Он был бледен. Его кондукторские усы отсырели и плачевно свисали из ноздрей. В руках он держал молитвенник. С обоих сторон его поддерживали ксендзы. С левого бока – ксендз Кушаковский, с правого – ксендз Алоизий Морошек. Глаза патеров были затоплены елеем.

– Алло, Козлевич! – крикнул Остап снизу. – Вам еще не надоело?

– Здравствуйте, Адам Казимирович! – развязно сказал Паниковский, прячась, однако, за спину командора.

Балаганов приветственно поднял руку и скорчил рожу, что, как видно, значило: «Адам, бросьте ваши штуки

Тело водителя Антилопы сделало шаг вперед, но душа его, подстегиваемая с обоихсторон пронзительными взглядами Кушаковского и Морошека, рванулась назад. Козлевич тоскливо посмотрел на друзей и потупился.

И началась великая борьба за бессмертную душу шофера.

– Эй, вы, херувимы и серафимы, – сказал Остап, вызывая врагов на диспут, – боганет!

– Нет, есть, – возразил ксендз Алоизий Морошек, заслоняя своим телом Козлевича.

– Это просто хулиганство, – забормотал ксендз Кушаков­ский.

– Нету, нету, – продолжал великий комбинатор, – и никогда не было. Это медицинский факт.

– Я считаю этот разговор неуместным, – сердито заявил Кушаковский.

– А машину забирать – это уместно? – закричал нетактичный Балаганов. – Адам! Они просто хотят забрать Антилопу.

Услышав это, шофер поднял голову и вопросительно посмотрел на ксендзов. Ксендзы заметались и, свистя шелковыми сутанами, попробовали увести Козлевича назад. Но он уперся.

– Как же все-таки будет с богом? – настаивал великий комбинатор.

Ксендзам пришлось начать дискуссию. Дети перестали прыгать на одной ножке и подошли поближе.

– Как же вы утверждаете, что бога нет, – начал Алоизий Морошек задушевным голосом, – когда все живое создано им

– Знаю, знаю, – сказал Остап, – я сам старый католик и латинист. Пуэр, соцер, веспер, генер, либер, мизер, аспер, тенер!

Эти латинские исключения, зазубренные Остапом в третьем классе частной гимназии Канделаки и до сих пор бессмысленно сидевшие в его голове, произвели на Козлевича магнетическое действие. Душа его присоединилась к телу, и в результате этого объединения шофер робко двинулся вперед.

– Сын мой, – сказал Кушаковский, с ненавистью глядя на Остапа, – вы заблуждаетесь, сын мой. Чудеса господни свидетельствуют.

– Ксендз! Перестаньте трепаться! – строго сказал великий комбинатор. – Я сам творил чудеса. Не далее, как четыре года назад мне пришлось в одном городишке несколько дней пробыть Иисусом Христом. И все было в порядке. Я даже накормил пятью хлебами несколько тысяч верующих. Накормить-то я их накормил, но какая была очередь.

Диспут продолжался в таком же странном роде. Неубедительные, но веселые доводы Остапа влияли на Козлевича самым живительным образом. На щеках шофера забрезжил румянец, и усы его постепенно стали подыматься кверху.

– Давай, давай! – неслись поощрительные возгласы из-за спиралей и крестов решетки, где уже собралась немалая толпа любопытных. – Ты им про римского папу скажи, про крестовый поход!

Остап сказал и про папу. Он заклеймил Александра Борджиа за нехорошее поведение, вспомнил ни к селу ни к городу всплывшего в памяти Серафима Саровского и особенно налег на инквизицию, преследовавшую Галилея. Он так увлекся, что обвинил в несчастьях великого ученого непосредственно Кушаковского и Морошека. Это была последняя капля. Услышав о страшной судьбе Галилея, Адам Казимирович быстро положил молитвенник на ступеньку и упал в широкие, как ворота, объятьяБалаганова. Паниковский терся тут же, поглаживая блудного сына по шероховатым щекам. В воздухе висели счастливые поцелуи.

– Пан Козлевич! – застонали ксендзы.

Но герои автопробега уже усаживались в машину.

– Вот видите, – крикнул Остап опечаленным ксендзам, занимая командорское место, – я же говорил вам, что бога нету! Научный факт! Прощайте, ксендзы! До свидания, патеры!

Сопровождаемая одобрительными криками толпы, Антилопа отъехала, и вскоре жестяные флаги и черепичные скаты костела скрылись из глаз. На радостях антилоповцы остановились у пивной лавки.

– Вот спасибо, братцы! – говорил Козлевич, держа в руке тяжелую кружку. – Совсем было погиб. Охмурили меня ксендзы. В особенности Кушаковский. Ох, и хитрый же, черт. Верите ли, поститься заставлял. Иначе, говорил, на небо не попаду.

– Небо, – сказал Остап. – Небо теперь в запустении. Не та эпоха, не тот отрезок времени. Ангелам теперь хочется на землю. На земле хорошо, там коммунальные услуги, там есть планетарии, можно посмотреть звезды в сопровождении антирелигиозной лекции.

После восьмой кружки Козлевич потребовал девятую, высоко поднял ее над головой и, пососав свой кондукторский ус, восторженно спросил:

– Нет, – ответил Остап.

– Значит, нет? Ну, будем здоровы.

Так и пил после этого, произнося перед каждой новой кружкой:

– Есть бог? Нету? Ну, будем здоровы!

Паниковский пил наравне со всеми, но о боге не высказывался. Он не хотел впутываться в это спорное дело.

С возвращением блудного сына и Антилопы, черноморское отделение Арбатовской конторы по заготовке рогов и копыт приобрело недостававший ей блеск. У дверей бывшего комбината пяти частников теперь постоянно дежурила машина. Конечно, ей было далеко до голубых «Бьюиков» и длиннотелых «Линкольнов», было ей далеко даже до фордовских кареток, но все же это была машина, автомобиль, экипаж, как говорил Остап, который при всех своих недостатках способен, однако, иногда двигаться по улицам без помощи лошадей.

Остап работал с увлечением. Если бы он направлял свои силы на действительную заготовку рогов или же копыт, то, надо полагать, что мундштучное и гребеночное дело было бы обеспечено сырьем по крайней мере до конца текущего бюджетного столетия. Но начальник конторы занимался совсем другим.

Читайте также:  shp формат чем открыть

Оторвавшись от Фунта и Берлаги, сообщения которых были очень интересны, но непосредственно к Корейке пока не вели, Остап вознамерился в интересах дела сдружиться с Зосей Синицкой и между двумя вежливыми поцелуями под ночной акацией провентилировать вопрос об Александре Ивановиче, и не столько о нем, сколько о его денежных делах. Но длительное наблюдение, проведенное уполномоченным по копытам, показало, что между Зосей и Корейко любви нет и что последний, по выражению Шуры, даром топчется.

– Где нет любви, – со вздохом комментировал Остап, – там о деньгах говорить не принято. Отложим девушку в сторону.

И в то время как Корейко с улыбкой вспоминал о жулике в милицейской фуражке, который сделал жалкую попытку третьесортного шантажа, начальник отделения носился по городу в желтом автомобиле и находил людей и людишек, о которых миллионер-конторщик давно забыл, но которые хорошо помнили его самого. Несколько раз Остап беседовал с Москвой, вызывая к телефону знакомого частника, известного доку по части коммерческих тайн. Теперь в контору приходили письма и телеграммы, которые Остап живо выбирал из общей почты, по-прежнему изобиловавшей пригласительными повестками, требованиями на рога и выговорами по поводу недостаточно энергичной заготовки копыт. Кое-что из этих писем и телеграмм пошло в папку с ботиночными тесемками.

В конце июля Остап собрался в командировку, на Кавказ. Дело требовало личного присутствия великого комбинатора в небольшой виноградной республике.

В день отъезда начальника в отделении произошло скандальное происшествие. Паниковский, посланный с тридцатью рублями на пристань за билетом, вернулся через полчаса пьяный, без билета и без денег. Он ничего не мог сказать в свое оправдание, только выворачивал карманы, которые повисли у него, как биллиардные лузы, и беспрерывно хохотал. Все его смешило: и гнев командора, и укоризненный взгляд Балаганова, и самовар, доверенный его попечениям, и Фунт, с нахлобученной на нос панамой, дремавший за своим столом. Когда же Паниковский взглянул на оленьи рога, гордость и украшение конторы, его прошиб такой смех, что он свалился на пол и вскоре заснул с радостной улыбкой на фиолетовых устах.

– Теперь у нас самое настоящее учреждение, – сказал Остап, – есть собственный растратчик, он же швейцар-пропойца. Оба эти типа делают реальными все наши начинания.

В отсутствие Остапа, под окнами конторы несколько раз появлялись Алоизий Морошек и Кушаковский. При виде ксендзов Козлевич прятался в самый дальний угол учреждения. Ксендзы открывали дверь, заглядывали внутрь и тихо звали:

– Пан Козлевич! Пан Козлевич!

При этом ксендз Кушаковский подымал к небу палец, а ксендз Алоизий Морошек перебирал четки. Тогда навстречу служителям культа выходил Балаганов и молча показывал им огненный кулак. И ксендзы уходили, печально поглядывая на Антилопу.

Остап вернулся через две недели. Его встречали всем учреждением. С высокой черной стены пришвартовавшегося парохода великий комбинатор посмотрел на своих подчиненных дружелюбно и ласково. От него пахло молодым барашком и имеретинским вином.

В Черноморском отделении, кроме конторщицы, нанятой еще при Остапе, сидели два молодых человека в сапогах. Это были студенты, присланные из животноводческого техникума для прохождения практического стажа.

– Вот и хорошо! – сказал Остап кисло. – Смена идет. Только у меня, дорогие товарищи, придется поработать. Вы, конечно, знаете, что рога, то есть выросты, покрытые шерстью или твердым роговым слоем, являются придатками черепа и встречаются главным образом у млекопитающих?

– Это мы знаем, – решительно сказали студенты, – нам бы практикум пройти.

От студентов пришлось избавиться сложным и довольно дорогим способом. Великий комбинатор послал их в командировку в калмыцкие степи для организации заготовительных пунктов. Это обошлось конторе в шестьсот рублей, но другого выхода не было. Студенты помешали бы закончить удачно продвигавшееся дело. Когда Паниковский узнал, в какую сумму обошлись студенты, он отвел Балаганова в сторону и раздражительно прошептал:

– А меня не посылают в командировку. И отпуска не дают. Мне нужно ехать в Ессентуки, лечиться. И выходных у меня нету, и спецодежды не дают. Нет, Шура, мне эти условия не подходят. И вообще, я узнавал, в ГЕРКУЛЕС’е ставки выше. Пойду туда курьером. Честное, благородное слово, пойду.

Вечером Остап снова вызвал к себе Берлагу.

– На колени! – крикнул Остап голосом Николая первого, как только увидел бухгалтера.

Тем не менее разговор носил дружеский характер и длился два часа.

После этого Остап приказал подать Антилопу на следующий день в десять часов утрак подъезду ГЕРКУЛЕС’а.

Товарищ Скумбриевич явился на пляж, держа в руках портфель с чемоданными ремнями и ручкой. К портфе лю была прикована серебряная визитная карточка с загнутым углом и длиннейшим курсивом, из которого явствовало, что Егор Скумбриевич уже успел отпраздновать пятилетний юбилей службы в ГЕРКУЛЕС’е. Лицо у него было чистое, прямое, мужественное, как у бреющегося англичанина на рекламном плакате. Скумбриевич постоял у пункта, где отмечалась мелом температура воды, и, с трудом высвобождая ноги из горячего песка, пошел выбирать местечко поудобнее.

Лагерь купающихся был многолюден. Его легкие постройки возникали по утрам, чтобы с заходом солнца исчезнуть, оставив на песке городские отходы: увядшие дынные корки, яичную скорлупу и газетные лоскутья, которые потом всю ночь ведут на пустом берегу тайную жизнь, о чем-то шуршат и летают под скалами. Наутро мальчик, состоящий при пляже для уборки, подметает становище новым веником, на котором кое-где еще висят зерна конопли, и замирает перед обглоданными корочками. Ему вдруг начинает казаться, что здесь ели маленьких детей. Мальчик нервно нюхает воздух пестрым носиком. Море пахнет дикарями и тропиками, и уже нет сомнений, что сейчас из-за скалы выдвинется красная пирога, на землю сойдут джек-лондоновские каннибалы и сделают мальчику кай-кай (съедят).

Скумбриевич пробрался между шалашиками из вафельных полотенец, зонтиками и простынями, натянутыми на палки, поглядывая на девушек в купальных юбочках. Мужчины тоже были в костюмах, но не все. Некоторые из них имели при себе только фиговые листики, да и те прикрывали отнюдь не библейские места, а носы черноморских джентльменов. Делалось это для того, чтобы с джентльменских носов не слезала кожа. Устроившись так, джентльмены лежали в самых свободных позах. Изредка, прикрывши рукой библейское место, они входили в воду, окунались и быстро бежали на свои продавленные в песке ложа, чтобы не потерять ни одного кубического сантиметра целительной солнечной ванны. Недостаток одежды у этих граждан с лихвой возмещал джентльмен совершенно противоположного вида. Он разлегся на солнцепеке в стороне от общей массы купающихся. Он был в хромовых ботинках с пуговицами, визиточных брюках, черном, наглухо застегнутом пиджаке, при воротничке, галстуке и часовой цепочке, а также в фетровой шляпе. Толстые усы и вата в ушах дополняли облик джентльмена. Рядом с ним торчала палка со стеклянным набалдашником, перпендикулярно воткнутая в песок. Зной томил его. Воротничок разбух от пота. Под мышками джентльмена было горячо, как в домне там можно было плавить руду. Но он продолжал неподвижно лежать. На любом пляже мира можно встретить одного такого человека. Кто он такой, почему пришел сюда, почему лежит в полном обмундировании – ничего не известно. Но такие люди есть по одному на каждый пляж. Может быть, это члены какой-нибудь тайной лиги дураков, или остатки некогда могучего ордена розенкрейцеров, или недорезанные коммивояжеры, или жеополоумевшие холостяки – ничего не известно.

Из машины вышли Остап Бендер, Балаганов и бухгалтер Берлага, на лице которого выражалась полная покорность судьбе. Все трое спустились вниз и, бесцеремонно разглядывая физиономии купающихся, принялись кого-то разыскивать.

– Это его брюки, – сказал наконец Берлага, останавливаясь перед одеждами ничего не подозревавшего Скумбриевича. – Он, наверно, далеко заплыл.

– Хватит! – воскликнул великий комбинатор. – Больше ждать я не намерен. Приходится действовать не только на суше, но и на море.

Он скинул костюм и рубашку, под которыми оказались купальные трусы, и, размахивая руками, полез в воду. На груди великого комбинатора была синяя пороховая татуировка, изображавшая Наполеона в треугольной шляпе с пивной кружкой в короткой руке.

– Балаганов! – крикнул Остап уже из воды. – Разденьте и приготовьте Берлагу! Он, может быть, понадобится!

И великий комбинатор поплыл на боку, раздвигая воды медным плечом и держа курс на северо-северо-восток, где маячил перламутровый живот Егора Скумбриевича.

Прежде чем погрузиться в морскую пучину, Остапу пришлось основательнопоработать на континенте. В папку с надписью «Дело Корейко» лезли все новые лица.Магистральный след завел великого комбинатора под золотые буквы ГЕРКУЛЕС’а, и он большую часть времени проводил в этом учреждении. Его уже не удивляли комнаты с альковами и умывальниками, статуи, бездельничавшие на лестничных площадках, и швейцар в фуражке с золотыми зигзагами, любивший потолковать об огненном погребении.

Из сумбурных объяснений отчаянного Берлаги выплыла полуответственная фигура товарища Скумбриевича. Он занимал большой двухоконный номер, в котором когда-то останавливались заграничные капитаны, укротители львов или богатые студенты из Киева. На письменном столе Скумбриевича стояли два телефонных аппарата и звонок к курьеру на деревянной розетке, что одно уже указывало на немалый чин Егора. Телефоны часто и раздражительно звонили, иногда отдельно, а иногда оба сразу. Но никто не снимал трубок. Еще чаще раскрывалась дверь, стриженая служебная голова, просунувшись в комнату, растерянно поводила очами и исчезала, чтобы тотчас же дать место другой голове, но уже не стриженой, а поросшей жесткими патлами или попросту голой и сиреневой, как луковица. Но и луковичный череп ненадолго застревал в дверной щели. Комната была пуста.

Когда дверь открылась, быть может, в пятидесятый раз за этот день, в комнату заглянул Бендер. Он, как и все, повертел головой слева направо и справа налево и, как все, убедился в том, что товарища Скумбриевича в комнате нету. Дерзко выражая свое недовольство, великий комбинатор побрел по отделам, секциям, секторам и кабинетам, спрашивая, не видел ли кто товарища Скумбриевича. И во всех этих местах получал одинаковый ответ: «Скумбриевич только что здесь был», или «Скумбриевич минуту назад вышел».

Полуответственный Егор принадлежал к многолюдному виду служащих, которые или «только что здесь были», или «минуту назад вышли». Некоторые из них в течение целого служебного дня не могут даже добраться до своего кабинета. Ровно в девять часов такой человек входит в учрежденский вестибюль и, полный благих намерений, заносит ножку на первую ступень лестницы. Его ждут великие дела. Он назначил у себя в кабинете восемь важных рандеву, два широких заседания и одно узкое. На письменном столе лежит стопка бумаг, требующих немедленного ответа. Вообще, дел многое множество, суток не хватает. И полуответственный или ответственный гражданин бодро заносит ножку на мраморную ступень. Но опустить ее не так-то легко. «Товарищ Парусинов, на одну минуту, – слышится воркующий голос, – как раз я хотел проработать с вами один вопросик». Парусинова мягко берут под ручку и отводят в уголок вестибюля. И с этого момента ответственный или полуответственный работник погиб для страны – он пошел по рукам. Не успевает он проработать вопросик и пробежать три ступеньки, как его снова подхватывают, уводят к окну, или в темный коридор, или в какой-нибудь пустынный закоулочек, где неряха завхоз набросал пустые ящики, и что-то ему втолковывают, чего-то добиваются, на чем-то настаивают и просят что-то провернуть в срочном порядке. К трем часам дня он все-таки добирается до первой лестничной площадки. К пяти часам ему удается прорваться даже на площадку второго этажа. Но так как он обитает на третьем этаже, а служебный день уже окончился, он быстро бежит вниз и покидает учреждение, чтобы успеть на срочное междуведомственное совещание. А в это время в кабинете надрываются телефоны, рушатся назначенные рандеву, переписка лежит без ответа, а члены двух широких заседаний и одного узкого безучастно пьют чай и калякают о трамвайных неполадках.

У Егора Скумбриевича все эти особенности были чрезвычайно обострены общественной работой, которой он отдавался с излишней горячностью. Он умело и выгодно использовал взаимный и всесторонний обман, который как-то незаметно прижился в ГЕРКУЛЕС’е и почему-то носил название общественной нагрузки.

– Что же это вы, товарищ, – говорил он, скользя по коридорам и останавливая не успевших увернуться сослуживцев, – вы ничего не делаете по общественной линии. Мы вас продернем в стенгазете.

Сослуживец делал плачущую мину и, думая: «И чего ты врешь, подлый симулянт. Сам ничего не делаешь и другим мешаешь», – отвечал:

– Да, вот, все собираюсь, товарищ Скумбриевич. Пожалуйста! Нагрузите! Я буду очень рад!

– Так я запишу вас в шефобщество, – сообщал Егор, – приходите послезавтра на организационное собрание. Пора уже двинуть это дело.

И гергулесовец сидел на собрании три часа кряду, слушая унизительную болтовню Скумбриевича. Вместе с ним сидели другие геркулесовцы. Им всем очень хотелось схватить Егора за толстенькие ляжки и выбросить из окна с порядочной высоты. Временами им казалось даже, что никакой общественной деятельности вообще не существует и никогда не существовало, хотя они и знали, что за стенами ГЕРКУЛЕС’аесть какая-то другая, правильная общественная жизнь. «Вот скотина, – думали они, тоскливо вертя в руках карандаши и чайные ложечки, – карьерист проклятый!» Но придраться к Скумбриевичу, разоблачить его было не в их силах. Егор произносил правильные слова о советской общественности, о культработе, о профучебе и о кружках самодеятельности. За всеми этими горячими словами ничего не было. Пятнадцать кружков, политических и музыкально-драматических, вырабатывали уже два года свои перспективные планы, ячейки добровольных обществ, имевшие своей целью споспешествовать развитию авиации, химических знаний, автомобилизма, конного спорта, дорожного дела, связи с деревней и узниками капитала, а также скорейшему уничтожению неграмотности, беспризорности, религии, пьянства ивеликодержавного шовинизма, существовали только в воспаленном воображении членов месткома. А школа профучебы, собрание которой Скумбриевич ставил себе в особенную заслугу, все время перестраивалась, что, как известно, обозначает полную бездеятельность. Если бы Скумбриевич был честным человеком, он, вероятно, сам сказал бы, что вся эта работа ведется «в порядке миража». Но в месткоме этот мираж облекался в отчеты, а в следующей профсоюзной инстанции существование музыкально-политических кружков тоже не вызывало никаких сомнений. Школа же профучебы рисовалась там в виде большого каменного здания, в котором стоят парты, бойкий учитель выводит мелом на доске кривую роста безработицы в Соединенных Штатах, а усатые ученики политически растут прямо на глазах. Из всего вулканического кольца общественной деятельности, которым Скумбриевич охватил ГЕРКУЛЕС, действовали только две огнедышащих точки: стенная газета «Голос председателя», выходившая раз в месяц и делавшаяся в часы занятий силами Скумбриевича и Бомзе, и фанерная доска с надписью: «Бросившие пить и вызывающие других», под которой, однако, не значилась ни одна фамилия.

Погоня за Скумбриевичем по этажам ГЕРКУЛЕС’а осточертела Остапу. Великий комбинатор никак не мог настигнуть славного общественника. Он ускользал из рук. Вот здесь, в месткоме, он только что говорил по телефону, еще горяча была мембрана и с черного лака телефонной трубки еще не сошел туман его дыхания. Вот тут, на подоконнике, еще сидел человек, с которым он только что разговаривал. Один раз Остап увидел даже отражение Скумбриевича в лестничном зеркале. Он бросился вперед, но зеркало тотчас же очистилось, отражая лишь окно с облаком.

– Матушка-заступница, милиция-троеручица! – воскликнул Остап, переводя дыхание. – Что за банальный, опротивевший всем бюрократизм. В нашем черноморскомотделении тоже есть свои слабые стороны, всякие там неполадки в пробирной палатке, но такого, как в ГЕРКУЛЕС’е. Верно, Шура?

Уполномоченный по копытам испустил тяжелый насосный вздох. И они снова очутились в прохладном коридоре второго этажа, где успели побывать за этот день раз пятнадцать. И снова, в пятнадцатый раз, они прошли мимо деревянного дивана, стоявшего у полыхаевского кабинета.

На диване с утра сидел выписанный из Германии за большие деньги немецкий специалист, инженер Генрих-Мария Заузе. Он был в обыкновенном европейском костюме, и только украинская рубашечка, расшитая запорожским узором, указывала на то, что инженер пробыл в России недели три и уже успел посетить магазин кустарных изделий. Он сидел неподвижно, откинув голову на деревянную спинку дивана и прикрыв глаза, как человек, которого собираются брить. Могло бы показаться, что он дремлет. Но молочные братья, не раз пробегавшие мимо него в поисках Скумбриевича, успели заметить, что краски на неподвижном лице заморского гостя беспрестанно меняются. К началу служебного дня, когда инженер занял позицию у дверей Полыхаева, лицо его было румяным в меру. С каждым часом оно все разгоралось и к перерыву для завтрака приобрело цвет почтового сургуча. По всей вероятности, товарищ Полыхаев добрался к этому времени лишь до второго лестничного марша. После перерыва смена красок пошла в обратном порядке. Сургучный цвет перешел в какие-то скарлатинные пятна, Генрих-Мария стал бледнеть и к середине дня, когда начальнику ГЕРКУЛЕС’а, по-видимому, удалось прорваться ко второй площадке, лицо иностранного специалиста стало крахмально-белым.

– Что с этим человеком делается! – шепнул Балаганову Остап. – Какая гамма переживаний!

Едва он успел произнести эти слова, как Генрих-Мария Заузе подскочил на диване и злобно посмотрел на полыхаевскую дверь, за которой слышались холостые телефонные звонки. «Wolokita!» – взвизгнул он дискантом и, бросившись к великому комбинатору, стал изо всей силы трясти его за плечи.

– Геноссе Полыхаев! – кричал он, прыгая перед Остапом. – Геноссе Полыхаев!!

Он вынимал часы, совал их под нос Балаганову, подымал плечи и опять набрасывался на Бендера.

– Вас махен зи? – ошеломленно спросил Остап, показывая некоторое знакомство с немецким языком. – Вас воллен зи от бедного посетителя?

Но Генрих-Мария Заузе не отставал. Продолжая держать левую руку на плече Бендера, правой рукой он подтащил к себе поближе Балаганова и произнес перед ними большую страстную речь, во время которой Остап нетерпеливо смотрел по сторонам в надежде поймать Скумбриевича, а уполномоченный по копытам негромко икал, почтительно прикрывая рот рукой и бессмысленно глядя на ботинки иностранца.

Инженер Генрих-Мария Заузе подписал контракт на год работы в СССР, или, как определял сам Генрих, любивший точность, в концерне ГЕРКУЛЕС. «Смотрите, господин Заузе, – предостерегал его знакомый доктор математики Бернгард Герн­гросс, – за свои деньги большевики заставят вас поработать». Но Заузе объяснил, что работы не боится и давно уже ищет широкого поля для применения своих знаний в области механизации лесного хозяйства.

Когда Скумбриевич доложил Полыхаеву о приезде иностранного специалиста, начальник ГЕРКУЛЕС’а заметался под своими пальмами.

– Он нам нужен до зарезу! Вы куда его девали?

Читайте также:  Тренировка степ интервал что это такое

– Пока в гостиницу. Пусть отдохнет с дороги.

– Какой там может быть отдых! – вскричал Полыхаев. – Столько денег за него плачено, валюты. Завтра же, ровно в десять, он должен быть здесь.

Без пяти минут десять Генрих-Мария Заузе, сверкая кофейными брюками и улыбаясь при мысли о широком поле деятельности, вошел в полыхаевский кабинет. Начальника еще не было. Не было его также через час и через два. Генрих начал томиться. Развлекал его только Скумбриевич, который время от времени появлялся и с невинной улыбкой спрашивал:

– Что, разве геноссе Полыхаев еще не приходил? Странно.

Еще через два часа Скумбриевич остановил в коридоре завтракавшего Бомзе и начал с ним шептаться.

– Прямо не знаю, что делать. Полыхаев назначил немцу на десять часов утра, а сам уехал в Москву хлопотать насчет помещения. Раньше недели не вернется. Выручите, Адольф Николаевич. У меня общественная нагрузка, профучебу вот никак перестроить не можем. Посидите с немцем, займите его как-нибудь. Ведь за него деньги плачены, валюта.

Бомзе в последний раз понюхал свою ежедневную котлетку, проглотил ее и, отряхнув крошки, пошел знакомиться с гостем.

В течение недели инженер Заузе, руководимый любезным Адольфом Николаевичем, успел осмотреть три музея, побывать на балете «Спящая красавица» и просидеть часов десять на торжественном заседании, устроенном в его честь. После заседания состоялась неофициальная часть, во время которой избранные геркулесовцы очень веселились, потрясали лафитничками, севастопольскими стопками и, обращаясь к Заузу, кричали «пейдодна».

«Дорогая Тили! – писал инженер своей невесте в Аахен, – вот уже десять дней я живу в Черноморске, но к работе в концерне ГЕРКУЛЕС еще не приступил. Боюсь, что эти дни у меня вычтут из договорных сумм».

Однако пятнадцатого числа артельщик-плательщик вручил Заузе полумесячное жалование.

– Не кажется ли вам, – сказал Генрих своему новому другу Бомзе, – что мне заплатили деньги зря? Ведь я не выполняю никакой работы!

– Оставьте, коллега, эти мрачные мысли! – вскричал Адольф Николаевич. – Впрочем, если хотите, можно поставить вам специальный стол в моем кабинете.

После этого Заузе писал письма своей невесте, сидя за специальным собственным столом.

«Милая крошка! Я живу странной и необыкновенной жизнью. Я ровно ничего не делаю, но получаю деньги пунктуально, в договорные сроки. Все это меня удивляет. Расскажи об этом нашему другу, доктору Бернгарду Гернгроссу. Это покажется ему интересным».

Приехавший из Москвы Полыхаев, узнав, что у Заузе уже есть стол, обрадовался.

– Ну, вот и прекрасно, – сказал он, – пусть Скумбриевич введет немца в курс дела.

Но Скумбриевич, со всем своим пылом отдавшийся организации мощного кружка гармонистов-баянистов, сбросил немца Адольфу Николаевичу. Бомзе это не понравилось. Немец мешал ему закусывать и вообще лез не в свои дела, и Бомзе сдал его в эксплуатационный отдел. Но так как этот отдел в то время перестраивал свою работу, что заключалось в бесконечном перетаскивании столов с места на место, то Генриха-Марию сплавили в финсчетный зал. Здесь Арников, Дрейфус, Сахарков, Корейко и Тезоименицкий, не владевшие немецким языком, решили, что Заузе иностранный турист из Аргентины, и по целым дням объясняли ему геркулесовскую систему бухгалтерии. При этом они употребляли азбуку для глухонемых.

Через месяц очень взволнованный Заузе поймал Скумбриевича в буфете и принялся кричать:

– Я не желаю получать деньги даром! Дайте мне работу! Если так будет продолжаться, я буду жаловаться вашему патрону!

Конец речи иностранного специалиста не понравился Скумбриевичу. Он вызвал к себе Бомзе.

– Что с немцем? – спросил он. – Чего он бесится?

– Знаете что, – сказал Бомзе, – по-моему, он просто склочник. Ей-богу! Сидит человек за столом, ни черта не делает, получает тьму денег и еще жалуется.

Нет, действительно склочная натура, – заметил Скумбриевич, – даром что немец. К нему надо применить репрессии. Я как-нибудь скажу Полыхаеву. Тот его живо в бутылку загонит!

Однако Генрих-Мария решил сам пробиться к Полыхаеву. Но, ввиду того что начальник ГЕРКУЛЕС’а был видным представителем работников, которые «минуту тому назад вышли» или «только что здесь были», попытка эта привела только к ­сидению на деревянном диване и взрыву, жертвами которого стали невинные дети лейтенанта Шмидта.

– Бюрократизмус! – кричал немец, в ажитации переходя на трудный русский язык.

Остап молча взял европейского гостя за руку, подвел его к висевшему на стене ящику для жалоб и сказал, как глухому:

– Сюда. Понимаете? В ящик. Шрайбен, шриб, гешрибен. Писать. Понимаете? Я пишу, ты пишешь, он пишет, она, оно пишет. Понимаете? Мы, вы, они, оне кладут жалобы. И никто их не вынимает. Вынимать. Я не вынимаю, ты не вынимаешь.

Но тут великий комбинатор увидел в конце коридора широкие бедра Скумбриевича и, не докончив урока грамматики, побежал за неуловимым общественником.

– Держись, Германия! – поощрительно крикнул немцу Балаганов, устремляясь за командором.

Но, к величайшей досаде Остапа, Скумбриевич снова исчез, словно бы вдруг дематериализовался.

– Это уже мистика, – сказал Бендер, вертя головой, – только что был человек, и нет его!

Молочные братья в отчаянии принялись открывать все двери подряд. Но уже из третьей комнаты Балаганов выскочил, как из проруби. Лицо его невралгически скосилось на сторону.

– Ва-ва, – сказал уполномоченный по копытам, прислоняясь к стене, – ва-ва-ва.

– Что с вами, дитя мое? – спросил Бендер. – Вас кто-нибудь обидел?

– Там – пробормотал Балаганов, протягивая дрожащую руку.

Остап открыл дверь и увидел черный гроб. Гроб покоился посреди комнаты на канцелярском столе с тумбами. Остап снял свою капитанскую фуражку и на носках подошел к гробу. Балаганов с боязнью следил за его действиями. Через минуту Остап поманил Балаганова и показал ему большую белую надпись, выведенную на гробовых откосах.

– Видите, Шура, что здесь написано? – сказал он. – «Смерть бюрократизму!» Теперь вы успокоились?

Это был прекрасный агитационный гроб, который по большим праздникам геркулесовцы вытаскивали на улицу и с песнями носили по всему городу. Обычно гроб поддерживали плечами Скумбриевич, Бомзе, Берлага и сам Полыхаев, который был человеком демократической складки и не стыдился показываться рядом с подчиненными на различных шествиях и политкарнавалах. Скумбриевич очень уважал этот гроб и придавал ему большое значение. Иногда, навесив на себя фартук, Егор собственноручно перекрашивал гроб заново и освежал антибюрократические лозунги, в то время как в кабинете его хрипели и закатывались телефоны и разнообразнейшие головы, просунувшись в дверную щель, грустно поводили очами.

Егор так и не нашелся. Швейцар в фуражке с зигзагами сообщил Бендеру, что товарищ Скумбриевич минуту тому назад здесь был и только что ушел, уехал купаться на Комендантский пляж, что давало ему, как он говаривал, зарядку бодрости.

Прихватив на всякий случай Берлагу и растолкав дремавшего за рулем Козлевича, антилоповцы отправились за город.

Надо ли удивляться тому, что распаленный всем происшедшим Остап не стал медлить и полез за Скумбриевичем в воду, нисколько не смущаясь тем, что важный разговор о нечистых акционерных делах придется вести в Черном море.

Балаганов в точности исполнил приказание командора. Он раздел покорного Берлагу, подвел к воде и, придерживая его обеими руками за талию, принялся терпеливо ждать. В море, как видно, происходило тяжелое объяснение. Остап кричал, как морской царь. Слов нельзя было разобрать. Видно было только, что Скумбриевич попытался взять курс на берег, но Остап отрезал ему дорогу и погнал в открытое море. Затем голоса усилились, и стали слышны отдельные слова: «Интенсивник», «А кто брал? Папа римский брал?», «Причем тут я?»

Берлага давно уже переступал босыми пятками, оттискивая на мокром песке индейские следы. Наконец с моря донесся крик:

Балаганов спустил в море бухгалтера, который с необыкновенной быстротой поплыл по-собачьи, колотя воду руками и ногами. При виде Берлаги Егор Скумбриевич в страхе окунулся с головой.

Уполномоченный по копытам растянулся на песочке и закурил папиросу. Ждать ему пришлось минут двадцать. Первым вернулся Берлага. Он присел на корточки, вынул из кармана брюк носовой платок и, вытирая лицо, сказал:

– Сознался наш Скумбриевич! Очной ставки не выдержал.

– Выдал, гадюка? – добродушно спросил Шура. И, отняв от губ окурок большим и указательным пальцем, щелкнул языком. При этом из его рта вылетел плевок, быстрый и длинный, как торпеда.

Прыгая на одной ноге и нацеливаясь другой в штанину, Берлага туманно пояснил:

– Я сделал это не в интересах истины, а в интересах правды.

Вторым прибыл великий комбинатор. Он с размаху лег на живот и, прижавшись щекой к нагретому песку, долго и многозначительно смотрел на вылезавшего из воды синего Скумбриевича. Потом он принял из рук Балаганова папку и, смачивая карандаш языком, принялся заносить в дело добытые тяжелым трудом сведения.

Удивительное превращение произошло с Егором Скумбриевичем! Еще полчаса назад волна приняла на себя активнейшего общественника, такого человека, о котором даже председатель месткома товарищ Нидерландюк говорил: «кто–кто, а Скумбриевич не подкачает!» А ведь подкачал Скумбриевич! И как подкачал! Мелкая летняя волна доставила на берег уже не дивное женское тело с головой бреющегося англичанина, а какой-то бесформенный бурдюк, наполненный горчицей и хреном.

В то время, покуда великий комбинатор пиратствовал на море, Генрих-Мария Заузе, подстерегший все-таки Полыхаева и имевший с ним весьма крупный разговор, вышел из ГЕРКУЛЕС’а в полном недоумении. Странно улыбаясь, он отправился на почтамт и там, стоя за конторкой, покрытой стеклянной доской, написал письмо невесте в город Аахен.

Кдвенадцати часам следующего дня по ГЕРКУЛЕС’у пополз слух о том, что начальник заперся с каким-то посетителем в своем пальмовом зале и вот уже три часа не отзывается ни на стук Серны Михайловны, ни на вызовы по внутреннему телефону. Геркулесовцы терялись в догадках. Они привыкли к тому, что Полыхаева весь день водят под ручку в коридорах, усаживают на подоконник или затаскивают под лестницу, где и решаются все дела. Возникло даже предположение, что начальник отбился от категории работников, которые «только что вышли» и примкнул к влиятельной группе «затворников», которые обычно проникают в свои кабинеты рано утром, запираются там, выключают телефон и, отгородившись таким образом от всего мира, сочиняют разнообразнейшие доклады. Система затворничества дает такие же результаты, что и система работы «под ручку». Если в одном случае посетитель, открыв дверь кабинета, не находит нужного работника, то в другом случае он просто не может открыть дверь, хотя нужный работник именно за ней и скрывается.

А между тем работа шла, бумаги требовали подписей, ответов и резолюций. Серна Михайловна недовольно подходила к полыхаевской двери и прислушивалась. При этом в ее больших ушах раскачивались легкие жемчужные шарики. Но из пальмового зала шел ровный гул голосов.

– Факт, не имеющий прецедента, – глубокомысленно сказала секретарша.

– Но кто же, кто у него сидит? – спрашивал Бомзе, от которого несло смешанным запахом одеколона и котлет. – Может, кто-нибудь из инспекции?

– Да нет, говорю вам, обыкновенный посетитель.

– И Полыхаев сидит с обыкновенным посетителем уже три часа?

– Факт, не имеющий прецедента! – повторила Серна Михайловна.

– Где же выход из этого исхода? – взволновался Бомзе. – Мне срочно нужна резолюция Полыхаева! У меня подробный доклад о неприспособленности бывшего помещения «Жесть и бетон» к условиям работы ГЕРКУЛЕС’а. Я не могу без резолюции.

Серну Михайловну со всех сторон осадили сотрудники. Все они держали в руках большие и малые бумаги. Прождав еще час, в продолжении которого гул за дверью не затихал, Серна Михайловна уселась за свой стол и кротко сказала:

– Хорошо, товарищи. Подходите с вашими бумагами.

Она извлекла из шкафа длинную деревянную стоечку, на которой покачивалось тридцать шесть штемпелей с толстенькими лаковыми головками, и, проворно вынимая из гнезд нужные печати, принялась оттискивать их на бумагах, не терпящих отлагательства.

Начальник ГЕРКУЛЕС’а давно уже не подписывал бумаг собственноручно. В случае надобности он вынимал из жилетного кармана печатку и, любовно дохнув на нее, оттискивал против своего титула сиреневое факсимиле. Этот трудовой процесс очень ему нравился и даже натолкнул на мысль, что некоторые, наиболее употребительные резолюции не худо бы тоже перевести на резину.

Так появились на свет первые каучуковые изречения:

«Не возражаю. Полыхаев».

«Прекрасная мысль. Полыхаев».

«Провести в жизнь. Полыхаев».

Проверив новое приспособление на практике, начальник ГЕРКУЛЕС’а пришел к выводу, что оно значительно упрощает его труд и нуждается в дальнейшем поощрении и развитии. Вскоре была пущена в работу новая партия резины. На этот раз резолюции были многословнее:

«Объявить выговор в приказе. Полыхаев».

«Поставить на вид. Полыхаев».

«Бросить на периферию. Полыхаев».

«Уволить без выходного пособия. Полыхаев».

Борьба, которую начальник ГЕРКУЛЕС’а вел с коммунотделом из-за помещения, вдохновила его на новые стандартные тексты:

«Я коммунотделу не подчинен. Полыхаев».

«Что они там, с ума посходили? Полыхаев».

«Не мешайте работать. Полыхаев».

«Я вам не ночной сторож. Полыхаев».

«Гостиница принадлежит нам – и точка. Полыхаев».

«Знаю я ваши штуки. Полыхаев».

«И кроватей не дам, и умывальников. Полыхаев».

Эта серия была заказана в трех комплектах. Борьба предвиделась длительная, и проницательный начальник не без оснований опасался, что резина быстро сотрется.

Затем был заказан набор резолюций для внутригеркулесовских нужд.

«Спросите у Серны Михайловны. Полыхаев».

«Не морочьте мне голову. Полыхаев».

«Тише едешь – дальше будешь. Полыхаев».

«А ну вас всех. Полыхаев».

Творческая мысль Полыхаева не ограничилась, конечно, исключительно административной стороной дела. Как человек широких взглядов, он не мог обойти вопросов текущей политики. И он заказал прекрасный универсальный штамп, над текстом которого трудился несколько дней. Это была дивная резиновая мысль, которую Полыхаев мог приспособить к любому случаю жизни. Помимо того, что она давала возможность немедленно откликаться на события, она также освобождала отнеобходимости каждый раз мучительно думать. Штамп был построен так удобно, что достаточно было лишь заполнить оставленный в нем промежуток, чтобы получилась злободневная резолюция.

мы, геркулесовцы, как один человек, ответим:

а) повышением качества продукции,

б) увеличением производительности труда,

в) усилением борьбы с бюрократизмом, волокитой, кумовством и подхалимством,

г) уничтожением прогулов,

д) уменьшением накладных расходов,

е) общим ростом профсоюзной активности,

ж) отказом от празднования Рождества, Пасхи, Троицы, Благовещения, Крещения и др. религиозных праздников,

з) беспощадной борьбой с головотяпством, хулиганством и пьянством,

и) поголовным вступлением в ряды общества «Долой рутину с оперных подмостков»,

к) поголовным переходом на новый быт,

л) поголовным переводом делопроизводства на латинский алфавит.

А также всем, что понадобится впредь.

Пунктирный промежуток Полыхаев заполнял лично, по мере надобности, сообразуясь с требованиями текущего момента.

Например: «В ответ на бесчинство английских твердолобых». Или: «В ответ на происки пилсудчиков». Или: «В ответ на очередные выпады женевских миротворцев».

Постепенно Полыхаев разохотился и стал все чаще и чаще пускать в ход свою универсальную резолюцию. Дошло до того, что он отвечал ею на выпады, происки ибесчинства собственных сотрудников:

Например: «В ответ на наглое бесчинство бухгалтера Кукушкинда, потребовавшего уплаты ему сверхурочных, ответим. » Или: «В ответ на мерзкие происки и подлые выпады сотрудника Борисохлебского, попросившего внеочередной отпуск, ответим» итак далее. И на все это надо было ответить повышением, увеличением, усилением, уничтожением, уменьшением, общим ростом, отказом от, беспощадной борьбой, поголовным вступлением, поголовным переходом, поголовным переводом, а также всем, что понадобится впредь.

И только отчитав таким образом Кукушкинда и Борисохлебского, начальник пускал в дело коротенькую резинку: «Поставить на вид. Полыхаев» или «Бросить на периферию. Полыхаев».

При первом знакомстве с резиновой резолюцией отдельные геркулесовцы опечалились. Их пугало обилие пунктов. В особенности смущал пункт о латинском алфавите и о поголовном вступлении в общество «Долой рутину с оперных подмостков». Однако все обернулось мирно. Скумбриевич, правда, размахнулся и организовал, кроме названного общества, еще и кружок «Долой Хованщину», но этим все дело и ограничилось.

И покуда за полыхаевской дверью слышался вентиляторный рокот голосов, Серна Михайловна бойко работала. Стоечка со штемпелями, расположившимися по росту – от самого маленького «Не возражаю. Полыхаев.» до самого большого – универсального, напоминала мудреный цирковой инструмент, на котором белый клоун с солнцем на заднице играет палочками серенаду Брага. Секретарша выбирала приблизительно подходящий по содержанию штемпель и клеймила им бумаги. Больше всего она налегала на осторожную резинку «Тише едешь – дальше будешь», памятуя, что это была любимейшая резолюция начальника.

Работа шла без задержки. Резина отлично заменила человека. Резиновый Полыхаев нисколько не уступал Полыхаеву живому.

Уже опустел ГЕРКУЛЕС и босоногие уборщицы ходили по коридорам с грязными ведрами, уже ушла последняя машинистка, задержавшаяся на час, чтобы напечататьлично для себя стихи Есенина «Влача стихов злаченые рогожи, мне хочется вам нежное сказать», уже Серна Михайловна, которой надоело ждать, поднялась и, пред тем как выйти на улицу, стала массировать себе веки холодными пальцами, – когда дверь полыхаевского кабинета задрожала, отворилась и оттуда лениво вышел Остап Бендер. Он сонно посмотрел на Серну Михайловну и пошел прочь, размахивая желтой папкой с ботиночными тесемками. Вслед за ним из-под живительной тени пальм и сикомор вынырнул Полыхаев. Серна взглянула на своего высокого друга и без звука опустилась на квадратный матрасик, смягчавший жесткость ее стула. Как хорошо, что сотрудники уже разошлись и в эту минуту не могли видеть своего начальника. В усах у него, как птичка в ветвях, сидела алмазная слеза. Полыхаев удивительно быстро моргал глазами и так энергично потирал руки, будто бы хотел трением добыть огонь по способу, принятому среди дикарей Океании. Он побежал за Остапом, позорно улыбаясь и выгибая стан.

– Что же будет? – бормотал он, забегая то с одной, то с другой стороны. – Ведь я не погибну? Ну, скажите же, золотой мой, серебряный, я не погибну? Я могу быть спокоен?

Ему хотелось добавить, что у него жена, дети, Серна, дети от Серны и еще от одной женщины, которая живет в Ростове-на-Дону; но в горле что-то само по себе пикнуло, и он промолчал.

Плачевно подвывая, он сопровождал Остапа до самого вестибюля. В опустевшем здании они встретили только двух человек. В конце коридора стоял Егор Скумбриевич. При виде великого комбинатора он схватился за челюсть и отступил в нишу. Внизу, на лестнице, из-за мраморной девушки с электрическим факелом выглядывал бухгалтер Берлага. Он раболепно поклонился Остапу и даже молвил «здравствуйте»; но Остап не ответил на приветствие вице-короля.

У самого выхода Полыхаев схватил Остапа за рукав и пролепетал:

Читайте также:  с какого момента считать дни до дембеля

– Я ничего не утаил. Честное слово. Я могу быть спокоен. Правда?

– Полное спокойствие может дать человеку только страховой полис, – ответил Остап, не замедляя хода. – Так вам скажет любой агент по страхованию жизни. Лично мне вы больше не нужны. Вот государство, оно, вероятно, скоро вами заинтересуется.

Вмаленьком буфете искусственных минеральных вод, на вывеске которого были намалеваны синие сифоны, сидели за белым столиком Балаганов и Паниковский.

Уполномоченный по копытам жевал трубочку, следя за тем, чтобы крем не выдавливался с противоположного конца. Этот харч богов он запивал сельтерской водой с зеленым сиропом «свежее сено». Курьер пил целебный кефир. Перед ним стояли уже шесть пустых бутылочек. Из седьмой Паниковский озабоченно вытряхивал в стакан густую жидкость. Сегодня в конторе новая письмоводительница платила жалованье по ведомости, подписанной Бендером, и друзья наслаждались прохладой, шедшей от итальянских каменных плит буфета, от несгораемого шкафа-ледника, где хранилась мокрая брынза, от потемневших цилиндрических баллонов с шипучей водой и от мраморного прилавка. Кусок льда выскользнул из шкафа и лежал на полу, истекая водой. На него приятно было взглянуть после утомительного вида улицы с короткими тенями, с прибитыми жарою прохожими и очумевшими от жажды псами.

– Хороший город Черноморск, – сказал Паниковский, облизываясь. – Я здесь поправился. Кефир хорошо помогает от сердца.

Это сообщение почему-то рассмешило Балаганова. Он не­осторожно прижал трубочку, и из нее выдавилась толстая колбаска крема, которую уполномоченный еле успел подхватить на лету.

– Знаете, Шура, – продолжал Паниковский, – я как-то перестал доверять Бендеру. Он что-то не то делает.

– Ну, ну, – угрожающе сказал Балаганов. – Тебя не спрашивали!

– Нет, серьезно, я очень уважаю Остапа Ибрагимовича, это такой человек. Даже Фунт, – вы знаете, как я уважаю Фунта, – сказал про Бендера, что это голова. Но я вам скажу, Шура, Фунт – осел. Ей-богу, это такой дурак! Просто жалкая, ничтожная личность! А против Бендера я ничего не возражаю. Но мне кое-что не нравится. Вам, Шура, я все скажу, как родному.

Со времени последней беседы с субинспектором уголовного розыска к Балаганову никто не обращался как к родному. Поэтому он с удовлетворением выслушал слова курьера и легкомысленно разрешил ему продолжать.

– Вы знаете, Шура, – зашептал Паниковский, – я очень уважаю Бендера, но я вам должен сказать – Бендер осел! Ей-богу, жалкая, ничтожная личность.

– Но, но, – предостерегающе сказал Балаганов.

– При чем тут но–но! Вы только подумайте, на что он тратит наши деньги! Вы только вспомните. Зачем нам эта дурацкая контора? Сколько расходов! Одному Фунту мы платим сто двадцать. А конторщица! Теперь еще каких-то двух прислали, я видел – они сегодня жалованье по ведомости получали. Бронеподростки! Зачем это все? Он говорит – для легальности. Плевал я на легальность, если она стоит таких денег!А оленьи рога за шестьдесят пять рублей! А чернильница! А все эти дыросшиватели.

Паниковский расстегнул пиджак, и полтинничная манишка, пристегнутая к шее нарушителя конвенции, взвилась вверх, свернувшись как пергаментный свиток. Но Паниковский так разгорячился, что не обратил на это внимания.

– Да, Шура. Мы с вами получаем мизерный оклад, а он купается в роскоши. И зачем, спрашиваю я, он ездил на Кавказ? Он говорит – в командировку. Не верю.Паниковский не обязан всему верить. И я бегал для него на пристань за билетом. Заметьте себе, за билетом первого класса. Этот невский франт не может ездить во втором классе. Вот куда уходят наши десять тысяч! Он разговаривает по междугороднему телефону, рассылает по всему свету телеграммы-молнии! Вы знаете, сколько стоит молния? Сорок копеек слово. Любое слово стоит сорок копеек! А я вынужден отказывать себе в кефире, который нужен мне для здоровья. Я старый, больной человек. Скажу вам прямо Бендер это не голова!

– Вы все-таки не очень-то, – заметил Балаганов, колеблясь, – ведь Бендер сделал из вас человека. Вспомните, как в Арбатове вы бегали с гусем. А теперь вы служите, получаете ставку, вы член общества!

– Я не хочу быть членом общества! – завизжал вдруг Паниковский и, понизив голос, добавил: – Ваш Бендер – идиот! Затеял эти дурацкие розыски, когда деньги можно сегодня же взять голыми руками.

Тут уполномоченный по копытам, не помышляя больше о любимом начальнике, пододвинулся к Паниковскому. И тот, беспрерывно отгибая вниз непослушную манишку, поведал Балаганову о серьезнейшем опыте, который он проделал на свой страх и риск.

Оказывается, Паниковский не дремал. В тот день, когда великий комбинатор и Балаганов гонялись за Скумбриевичем, Паниковский самовольно бросил контору на старого Фунта, тайно проник в комнату Корейко и, пользуясь отсутствием хозяина, произвел в ней тщательнейший осмотр. Конечно, никаких денег он в комнате не нашел, но он нашел нечто получше – гири, очень большие черные гири, пуда по полтора каждая.

– Вам, Шура, я скажу как родному. Бендер всегда нас учил, что человека кормят идеи. А сам не мог разгадать простой вещи. Не хватило соображения. Ваше счастье, Балаганов, что вы работаете с Паниковским. Я раскрыл секрет этих гирь.

Паниковский поймал наконец живой хвостик своей манишки, пристегнул его к пуговице на брюках и торжественно взглянул на Балаганова.

– Какой же может быть секрет? – разочарованно молвил уполномоченный по копытам. – Обыкновенные гири для гимнастики!

– Вы знаете, Шура, как я вас уважаю, – загорячился Паниковский, – но вы осел! Это золотые гири. Понимаете? Гири из чистого золота! Каждая гиря по полтора пуда, трипуда чистого золота. Это я сразу понял, меня прямо как ударило! Я стоял перед этими гирями и безумно хохотал. Какой подлец этот Корейко! Отлил себе золотые гири, покрасил их в черный цвет и думает, что никто не узнает. Вам, Шура, я скажу как родному – разве я вам рассказал бы этот секрет, если бы мог вынести гири один? Но я старый, больной человек, а гири тяжелые. И я вас приглашаю как родного. Я не Бендер. Я честный.

– А вдруг они не золотые? – спросил любимый сын лейтенанта, которому очень хотелось, чтобы Паниковский возможно скорее развеял его сомнения.

– А какие же они, по-вашему? – иронически спросил нарушитель конвенции.

– Да, – сказал Балаганов, мигая рыжими ресницами, – теперь мне ясно. Смотрите, пожалуйста, старик – и все раскрыл! А Бендер действительно что-то не то делает,пишет бумажки, ездит. Мы ему все-таки дадим часть, по справедливости, а?

– С какой стати? – возразил Паниковский. – Все нам. Теперь мы замечательно будем жить, Шура! Я вставлю себе золотые зубы и женюсь, ей-богу, женюсь, честное, благородное слово.

Ценные гири решено было изъять без промедления.

– Заплатите за кефир, Шура, – сказал Паниковский, – потом сочтемся.

Заговорщики вышли из буфета и, ослепленные солнцем, принялись кружить по городу. Их томило нетерпение. Они подолгу стояли на городских мостах и, налегши животами на парапет, безучастно глядели вниз, на крыши домов и спускавшиеся в гавань улицы, по которым с осторожностью лошади съезжали грузовики. Жирные портовые воробьи долбили клювами мостовую, в то время как из всех подворотен за ними следили грязные кошки. За ржавыми крышами, чердачными фонарями и антеннами виднелась синенькая вода, катерок, бежавший во весь дух, и желтая пароходная труба с большой красной буквой. Время от времени Паниковский подымалголову и принимался считать. Он переводил пуды на килограммы, килограммы настарозаветные золотники, и каждый раз получалась такая заманчивая цифра, что нарушитель конвенции даже легонько повизгивал.

В одиннадцатом часу вечера молочные братья, кренясь под тяжестью двух больших гирь, шли по направлению к конторе по заготовке рогов и копыт. Паниковский нес свою долю обеими руками, выпятив живот и радостно пыхтя. Он часто останавливался, ставил гирю на тротуар и бормотал: «Женюсь! Честное, благородное слово, женюсь!» Здоровяк Балаганов держал гирю на плече. Иногда Паниковский никак не мог повернуть за угол, потому что гиря по инерции продолжала тащить его вперед. Тогда Балаганов свободной рукой придерживал Паниковского за шиворот и придавал его телу нужное направление.

У дверей конторы они остановились.

– Сейчас мы отпилим по кусочку, – озабоченно сказал Паниковский, – а завтра утром продадим. У меня есть один знакомый часовщик, господин Биберхам. Он даст настоящую цену. Не то что в Черноторге, где никогда настоящей цены не дадут.

Но тут заговорщики заметили, что из-под зеленых контор­ских занавесок пробивается свет.

– Кто ж там может быть в такой час? – удивился Балаганов, нагибаясь к замочной скважине.

За письменным столом, освещенным боковым светом сильной штепсельной лампы, сидел Остап Бендер и что-то быстро писал.

– Писатель! – сказал Балаганов, заливаясь смехом и уступая скважину Паниковскому.

– Конечно, – заметил Паниковский, вдоволь насмотревшись, – опять пишет. Ей-богу, этот жалкий человек меня смешит. Но где же мы будем пилить.

И, жарко толкуя о необходимости завтра же утром сбыть часовщику Биберхаму два кусочка золота, молочные братья подняли свой груз и пошли в темноту.

Между тем великий комбинатор заканчивал жизнеописание Александра Ивановича Корейко. Со всех пяти избушек, составлявших чернильный прибор «Лицом к деревне», были сняты бронзовые крышечки. Остап макал перо без разбора, куда попадет рука, ездил по стулу и шаркал под столом ногами.

У него было изнуренное лицо карточного игрока, который всю ночь проигрывал и только на рассвете поймал наконец талию. Всю ночь не вязались банки и не шла карта. Игрок менял столы, старался заманить судьбу и найти везучее место. Но карта упрямо не шла. Уже он начинал «выжимать», то есть, посмотрев на первую карту, медленнейшим образом выдвигать из-за ее спины другую, уже клал он карту на край стола и смотрел на нее снизу, уже складывал обе карты рубашками наружу и раскрывал их, как книгу, словом, проделывал все то, что проделывают люди, когда им не везет в девятку. Но это не помогало. В руки шли по большей части картинки: валеты с веревочными усиками, дамы, нюхающие бумажные лилии, и короли с дворницкими бородами. Очень часто попадались черные и розовые десятки. В общем, шла та мерзость, которая официально называется «баккара», а неофициально «бак» или «жир». И только в тот час, когда люстры желтеют и тухнут, когда под плакатами «спать воспрещается» храпят и захлебываются на стульях неудачники в заношенных воротничках, совершается чудо. Банки вдруг начинают вязаться, отвратительные фигуры и десятки исчезают, валят восьмерки и девятки. Игрок уже не мечется по залу, не выжимает карт, не заглядывает в них снизу. Он чувствует в руках счастливую талию. И уже марафоны столпились позади счастливца, дергают его за плечи и подхалимски шепчут: «Дядя Юра, дайте три рубля. А он, бледный и гордый, дерзко переворачивает карты и под крики: «Освобождаются места за девятым столом! и „Аматорские, пришлите по полтиннику!“ – потрошит своих партнеров. И зеленый стол, разграфленный белыми линиями и дугами, становится для него веселым и радостным, как футбольная площадка.

Для Остапа уже не было сомнений. В игре наступил перелом. Все неясное стало ясным. Множество людей с веревочными усиками и королевскими бородами, с которыми пришлось сшибиться Остапу и которые оставили след в желтой папке с ботиночными тесемками, внезапно посыпались в сторону, и на передний план, круша всех и вся, выдвинулось белоглазое ветчинное рыло с пшеничными бровями и глубокими ефрейтор­скими складками на щеках.

Остап поставил точку, промакнул жизнеописание пресс-папье с серебряным медвежонком вместо ручки и стал подшивать документы. Он любил держать дела в порядке. Последний раз полюбовался он хорошо разглаженными показаниями, телеграммами и различными справками. В папке были даже какие-то фотографии и выписки из бухгалтерских книг. Вся жизнь Александра Ивановича Корейко лежала в папке, а вместе с ней находились там пальмы, девушки, синее море, белый пароход, голубые экспрессы, зеркальный автомобиль и Рио-де-Жанейро, волшебный город в глубине бухты, где живут добрые мулаты и подавляющее большинство граждан ходит в белых штанах. Наконец-то великий комбинатор нашел того самого индивида, о котором он мечтал всю жизнь.

– И некому даже оценить моего титанического труда, – грустно сказал Остап, подымаясь и зашнуровывая толстую папку. – Балаганов очень мил, но глуп. Паниковский – просто вздорный старик. А Козлевич ангел без крыльев. Он до сих пор не сомневается в том, что мы заготовляем рога для нужд мундштучной промышленности. Где же мои друзья, мои жены, мои дети? Одна надежда, что уважаемый Александр Иванович оценит мой великий труд и выдаст мне на бедность тысяч пятьсот. Хотя нет! Теперь я меньше миллиона не возьму, иначе добрые мулаты просто не станут меня уважать.

Остап вышел из-за стола, взял свою замечательную папку и задумчиво принялся расхаживать по пустой конторе, огибая машинку с турецким акцентом, железнодорожный компостер и почти касаясь головой оленьих рогов. Белый шрам на горле Остапа порозовел. Постепенно движения великого комбинатора все замедлялись, и его ноги в красных башмаках, купленных у греческого матроса, начали бесшумно скользить по полу. Незаметно он стал двигаться боком. Правой рукой он нежно, как девушку, прижал к груди папку, а левую вытянул вперед. Над городом явственно послышался канифольный скрип колеса фортуны. Это был тонкий музыкальный звук, который перешел вдруг в легкий скрипичный унисон. И хватающая за сердце, давно позабытая мелодия заставила звучать все предметы, находившиеся в Черноморском отделении Арбатовской конторы по заготовке рогов и копыт.

Первым начал самовар. Из него внезапно вывалился на поднос охваченный пламенем уголек. И самовар запел:

Великий комбинатор танцевал танго. Его медальное лицо было повернуто в профиль. Он становился на одно колено, быстро подымался, поворачивался и, легонько переступая ногами, снова скользил вперед. Невидимые фрачные фалды разлетались при неожиданных поворотах.

А мелодию уже перехватила пишущая машинка с турецким акцентом:

И неуклюжий, видавший виды чугунный компостер глухо вздыхал о невозвратном времени:

Остап танцевал классическое провинциальное танго, которое исполняли в театрах миниатюр двадцать лет тому назад, когда бухгалтер Берлага носил свой первый костюм, Скумбриевич служил в канцелярии градоначальника, Полыхаев держал экзамен на первый гражданский чин, а зицпредседатель Фунт был еще бодрым семидесятилетним человеком и вместе с другими пикейными жилетами сидел в кафе «Флорида», обсуждая ужасный факт закрытия Дарданелл в связи с итало-турецкой войной. И пикейные жилеты, в те времена еще румяные и гладкие, перебирали политических деятелей той эпохи. «Энвер-бей – это голова! Юан-Ши-Кай – это голова!Пуришкевич – все-таки тоже голова!» И уже тогда они утверждали, что «Бриан – это голова, потому что и тогда он был министром».

Остап танцевал. Над его головой трещали пальмы и проносились цветные птички. Океанские пароходы терлись бортами о пристани Рио-де-Жанейро. Сметливые бразильские купчины на глазах у всех занимались кофейным демпингом, и в открытых ресторанах местные молодые люди развлекались спиртными напитками.

– Командовать парадом буду я! – воскликнул великий комбинатор.

Потушив свет, он вышел из конторы и кратчайшим путем направился на Малую Касательную улицу. Бледные циркульные ноги прожекторов раздвигались по небу, спускались вниз, внезапно срезали кусок дома, открывая балкон с фикусами или стеклянную арнаутскую галерею с остолбеневшей от неожиданности парочкой. Из-за угла навстречу Остапу, раскачиваясь и стуча гусеничными лентами, выехали два маленьких танка с круглыми грибными шляпками. Кавалерист, нагнувшись с седла, расспрашивал прохожего, как ближе проехать к старому рынку. В одном месте Остапу преградила путь артиллерия. Он проскочил улицу в интервале между двумя батареями. В другом – милиционеры торопливо прибивали к воротам дома доску с черной надписью: «Газоубежище».

Остап торопился. Его подгоняло аргентинское танго. Не обращая внимания на окружающее, он вошел в дом Корейко и постучал в знакомую дверь.

– Кто там? – послышался голос подпольного миллионера.

– Телеграмма, – ответил великий комбинатор, подмигнув в темноту.

Дверь открылась, и он вошел, зацепившись папкой за дверной косяк.

На рассвете далеко за городом сидели в овраге уполномоченный и курьер. Они пилили гири. Носы их были перепачканы чугунной пылью. Рядом с Паниковским лежала на траве манишка. Он ее снял она мешала работать. Под гирями предусмотрительный нарушитель конвенции разостлал газетные листы, дабы ни одна пылинка драгоценного металла не пропала зря. Молочные братья изредка важно переглядывались и принимались пилить с новой силой. В утренней тишине слышалосьтолько посвистывание сусликов и скрежетание нагревшихся ножовок.

– Что такое, – сказал вдруг Балаганов, переставая работать, – три часа уже пилю, а оно все еще не золотое?

Паниковский не ответил. Он уже все понял и последние полчаса водил ножовкой только для виду.

– Ну-с, попилим еще! – бодро сказал рыжеволосый Шура.

– Конечно, надо пилить! – заметил Паниковский, стараясь оттянуть страшный час расплаты.

Он закрыл лицо ладонью и сквозь растопыренные пальцы смотрел на мерно двигавшуюся широкую спину Балаганова.

– Ничего не понимаю! – сказал Шура, допилив до конца и разнимая гирю на две яблочные половины. – Это не золото.

– Пилите, пилите, – пролепетал Паниковский.

Но Балаганов, держа в каждой руке по чугунному полушарию, стал медленно подходить к нарушителю конвенции.

– Не подходите ко мне с этим железом! – завизжал Паниковский, отбегая в сторону. – Я вас презираю!

Но тут Шура размахнулся и, застонав от натуги, метнул в интригана обломок гири. Услышав над своей головой свист снаряда, интриган лег на землю. Схватка уполномоченного с курьером была непродолжительна. Разозлившийся Балаганов сперва с наслаждением топтал ногами манишку, а потом приступил к ее собственнику. Нанося удары, Шура приговаривал:

– Кто выдумал эти гири? Кто растратил казенные деньги? Кто Бендера ругал?

Кроме того, первенец лейтенанта вспомнил о нарушении сухаревской конвенции, что обошлось Паниковскому в несколько лишних тумаков.

– Вы мне ответите за манишку! – злобно кричал Паниковский, закрываясь локтями. – Имейте в виду, манишки я вам никогда не прощу! Теперь таких манишек нет в продаже.

В заключение Балаганов отобрал у противника ветхий кошелечек с тридцатью восемью рублями.

– Это за твой кефир, гадюка! – сказал он при этом.

В город возвращались без радости.

Впереди шел рассерженный Шура, а за ним, припадая на одну ножку и громко плача, тащился Паниковский.

– Я бедный и несчастный старик! – всхлипывал он. – Вы мне ответите за манишку!Отдайте мне мои деньги!

– Ты у меня получишь! – говорил Шура, не оглядываясь. – Все Бендеру скажу!Авантюрист!

Источник

Обучающий онлайн портал